Страница 48 из 64
Четыре раза император выражал желание видеть в своем дворце немецкое представление, четыре раза я получал приказание от гофмаршала приготовиться, и четыре раза госпожа Шевалье сумела этому воспрепятствовать.
Зная довольно хорошо вкус императора и, кроме того, получив точное приказание поставить на сцену одну из моих пьес, я выбрал для первого представления «Примирение», а для второго «Холостяки», сочинение Иффланда. Пьесы, назначавшиеся к представлению в присутствии императора, должны были быть не длинны и продолжаться не свыше полутора часа и ни коим образом более семи четвертей часа. Я принял на себя неблагодарную обязанность укоротить эти пьесы и применить их к назначенному времени. Все это оказалось напрасным трудом. Госпожа Шевалье сумела доказать, что хорошенькие султанши с вздернутыми носами, о которых говорит Мармонтель, еще не вымерли.
Что мне осталось делать? Конечно, я мог лично обратиться к государю и получил бы от него приказание, которое сделало бы бесплодным всякое возражение; но настроение двора мне было очень хорошо известно, а потому я решился терпеливо переносить то, что не в силах был изменить. Госпожа Шевалье держала себя, впрочем, относительно меня прекрасно, желая этим вознаградить за те неприятности, которым подвергала немецкую труппу и ее директора. Я пользовался редкою исключительною милостью быть принятым в ее доме и присутствовать у нее на обедах. Она сделала мне честь исполнить роль Гурли в моей пьесе «Индейцы в Англии», которую некий маркиз Кастельно по своей жестокой доброте обратил в комическую оперу, не лишенную интереса, потому что известный капельмейстер Сарти написал очень хорошую к ней музыку. Госпожа Шевалье простирала свое доверие к моим талантам до того, что просила меня написать для нее комическую оперу, притом французскую, и в моем вкусе. Сила обстоятельств заставила меня серьезно заняться этою просьбою.
Все ее вежливости, которые могли лишь обеспечить мое личное положение, не делали приятным мое общественное положение и это побудило меня при первом удобном случае просить об увольнении от должности. Нужно ли изобразить сильными, но верными красками состояние моей души, чтобы оправдать такое решение? Увы! я разделял опасение и беспокойство почти всех жителей Петербурга. Злодеи, злоупотребляя доверием монарха, по природе расположенного к добру, представляли ему во всем какие-то небывалые призраки, в существование которых они сами не верили, и достигли того, что в стране водворился террор. Каждый вечер я ложился с мрачными предчувствиями; ночью внезапно просыпался и вскакивал в смертельном ужасе при малейшем шуме, при стуке всякой проезжавшей по улице кареты. Каждое утро первою заботою было избегнуть возможных бедствий в течение дня. Выходя из дому, я еще издали искал глазами государя, чтобы вовремя выйти из экипажа; я наблюдал с большим беспокойством за цветом моей одежды, ее покроем и отделкою; я был принужден оказывать внимание женщинам сомнительной репутации и мужчинам ограниченного ума; я сносил дерзости мужа госпожи Шевалье, невежественного балетмейстера; при каждом представлении моей пьесы, дрожа всем телом, я ожидал, что постоянно зоркая и бдительная полиция или Тайная Экспедиция откроют в ней что-либо подозрительное или оскорбительное. Каждый раз, когда жена моя отправлялась с детьми гулять и не возвращалась долее обыкновенного, я дрожал, опасаясь, что она слишком поздно вышла из экипажа при встрече с государем и была отправлена за это в общую тюрьму, как это сделали с женою содержателя гостиницы г. Демута. Я редко смел поверять мои горести какому-нибудь другу, потому что стены слушали и брат не мог положиться на брата. Я не имел возможности достать себе книг, чтобы чтением развлечься в такое смутное и бедственное время, — почти все книги были запрещены.
Я должен был отказаться от употребления пера, потому что возможно ли было что-либо доверить бумаге, которую во всякий час могли у меня отобрать. Я подвергал опасности свое здоровье всякий раз, когда должен был по делам своим проезжать мимо дворца, так как во всякое время года, несмотря ни на какую погоду, все обязаны были снимать шляпу, приближаясь к этой груде камней и удаляясь от нее. Самая невинная прогулка обращалась в мучение, потому что почти всегда можно было встретить несчастных, которых вели или в тюрьму, или для наказания кнутом.
Ссылаюсь на всех жителей Петербурга, если изображенная мною картина покажется слишком мрачною. О! если бы государь, искренно желавший счастья своих подданных, знал бы все это!..
Можно вообразить себе увеличение моего ужаса, когда среди этих беспрестанных тревог я получил 16 декабря утром, в восемь часов, приказание от графа Палена немедленно явиться к нему. Хотя он выбрал гонцом очень скромного и образованного молодого человека, из числа моих знакомых, и поручил ему предварить меня, что я не должен ничего пугаться, но, признаюсь, достаточно было одного его появления и первых его слов, чтобы страшно испугать как меня, так и мою жену, едва не упавшую в обморок.
Граф Пален сообщил мне, улыбаясь при моем появлении, что государь решился послать вызов или приглашение на турнир всем государям Европы и их министрам и указал на меня, как на человека, который мог написать это приглашение и напечатать его во всех газетах. Он прибавил к этому, что барон Тугут должен, по преимуществу, подвергнуться жестоким нападкам и сильному осмеянию и что генералы Кутузов и Пален должны быть секундантами императора (мысль о секундантах явилась в голове императора за полчаса до моего приезда, и он написал об этом Палену карандашом записку, которая и лежала на столе графа). Это странное приглашение надлежало составить в час времени, и мне было приказано лично представить его государю.
Я повиновался и через час с небольшим принес графу написанный мною вызов на поединок. Граф, знавший лучше меня намерения государя, нашел, что вызов не довольно язвителен. Он приказал мне сесть за его письменный стол, и я набросал другой проект вызова, который ему понравился гораздо более первого. Мы оба отправились во дворец. В первый раз в моей жизни я должен был явиться пред человеком, который своею жестокостью и своими благодеяниями, причиненными мне ужасом и радостью, внушенными мне отвращением и признательностью, сделался для меня столь великим лицом. Я никогда не желал иметь подобной чести и сомневался, чтобы она была мне когда-либо оказана, потому что мой вид мог только быть неприятен государю и служить ему как бы упреком.
Мы ожидали довольно долго в приемной. Император поехал куда-то верхом и возвратился поздно. Граф вошел к нему с моею бумагою в кабинет и после довольно долгого там пребывания вышел не в духе и сказал мне, проходя мимо, только следующие слова:
— Приходите ко мне в два часа; вызов все еще не довольно резок.
Я вернулся домой, убежденный, что этот случай не доставит мне расположения государя. Не прошло получаса, как прибежал опрометью камер-лакей от государя с приказанием, чтобы я немедленно к нему явился. Я поспешил повиноваться.
При моем входе в кабинет государя, в котором никого не было кроме его и графа Палена, он встал из-за своего письменного стола, сделал два шага ко мне и, поклонившись с особенным благоволением, сказал:
— Господин Коцебу, я должен прежде всего помириться с вами.
Я был сильно поражен этим нежданным приемом. Цари имеют в своих руках в виде скипетра волшебную палочку, делающую их всемогущими: это милосердие! Всякое злопамятство исчезло из моего сердца при этих словах императора. Согласно с этикетом, я хотел стать на колени и поцеловать его руку; но он меня любезно поднял, поцеловал в лоб и на хорошем немецком языке сказал:
— Вы слишком хорошо знакомы со светом, чтобы не иметь сведений о современных политических событиях; вы знаете, какое участие я принимал в них. Я часто поступал неловко, — продолжал он смеясь, — справедливость требует, чтобы я был за это наказан; я сам определил уже себе наказание. Я желаю, чтобы это (он показал бумагу, бывшую в его руке) было напечатано в «Гамбургской Газете» и других журналах.