Страница 46 из 64
В моем ответе я старался самыми тонкими оборотами, какие только мог придумать, избавиться от этого назначения, изобразив самыми яркими чертами с одной стороны мою безграничную признательность к государю, с другой же — мое необходимое отвращение к такого рода обязанности. Все это оказалось бесполезным. Вместо ответа я получил копию с трех указов, из которых одним, на имя гофмаршала, я назначался директором придворного немецкого театра, другим, данным Сенату, я производился в надворные советники, а третьим производство назначенного мне содержания относилось на счет собственных сумм его величества. К этому содержанию, которое могло казаться незначительным, присоединили еще тысячу восемьсот рублей из театральных сумм на разъезды и, кроме того, большую и удобную квартиру с отоплением и освещением. В материальном отношении государь сделал все и даже более того, что я вправе был от него ожидать; в этом отношении моя признательность была безгранична. Я получал теперь, включая доход с пожалованного мне имения, по крайней мере, девять тысяч рублей в год, кроме полного сбора со второго представления каждой из моих новых пьес, что увеличивало мой доход еще несколькими тысячами рублями в год. Но нуждался ли я в подобного рода увеличении моего благосостояния? Спокойствие, тишина, здоровье, приобретаются ли они золотом? Не имел ли я дом, правда, менее прекрасный, но более веселый в Иене и Веймаре? Не обладал ли я и без этого доходом, правда менее значительным, но достаточным, чтобы жить? Не жил ли я постоянно во владениях государя, бесспорно менее могущественного, но совершенно свободно и вдали от всякого страха и опасности? Наконец, — и этот один довод был значительнее всех остальных, — не оставил ли я там добрую и нежную мать, которой я обязан всем моим образованием? Она ожидала моего возвращения с величайшим нетерпением и считала меня единственным утешением ее преклонных лет.
Между тем из Тайной Экспедиции мне возвратили все бумаги, отобранные у меня на границе. Все было в целости до малейшего листочка. Я должен упомянуть при этом о чрезвычайно замечательном обстоятельстве.
С самого первого дня арестования до окончания моей ссылки я был вполне убежден, что во всем написанном мною не было строчки, которая могла бы дать правительству повод подвергнуть меня такой жестокой участи. Однако в моих бумагах, действительно, оказалась одна строчка, которая, если бы дошла до сведения государя, быть может, увеличила и, наверное, продолжила бы мое бедствие. Эта строчка находилась в дневнике, который я вел в Вене. При моем приезде в этот город, прежде нежели меня узнали, мне приписывали республиканские убеждения. Через несколько времени после моего водворения, я сообщил барону Брауну мои опасения по этому поводу.
— Будьте покойны, — ответил он мне, — если вы сами уверены в самом себе. Император справедлив и никого не осудит без самого строгого и беспристрастного рассмотрения дела.
Записывая эти слова в своем дневнике, я прибавил следующее размышление: «Теперь я спокоен. Я достиг многого. Имп. П… редко находит, чтобы стоило рассматривать дело».
Это несчастное замечание, эти слова поистине оскорбительные и дерзкие, я совершенно забыл. Можно вообразить себе страх, овладевший мною, когда, пробегая свои бумаги, я вспомнил эти строки. Но можно себе также представить мою необычайную радость и признательность, когда я увидел, что какая-то великодушная и благосклонная рука вычеркнула эти строки с таким усердием и тщанием, что даже я сам с большим трудом мог разобрать их содержание. Вот доказательство, что, несмотря на ужас, вообще внушаемый Тайною Экспедициею, лица, принадлежащие к ее составу, подчиняясь строгим приказаниям им данным, всегда, где только можно, повинуются самым нежным влечениям собственного сердца. Эта похвала и должная справедливость относятся в особенности к статскому советнику Макарову (Makaroff). Он часто проливал слезы вместе с несчастными, и сердце его обливалось кровью всякий раз, когда он был обязан предавать их в руки палачей. Не знаю, кто именно обязан был просматривать мои бумаги, Макаров или Фукс, или кто другой; несмотря на все мои старания, я никогда не мог узнать этого. Я должен ограничиться выражением моей глубокой признательности перед людьми и Богом лицу, мне неизвестному. Какое счастье для меня, что я попал в такие руки! Указание этой одной строки могло бы погубить меня навсегда!
Я нашел, кроме того, в моих бумагах некоторые незначительные выражения, подчеркнутые карандашом; это были мои простые заметки, разные статистические выписки, анекдоты, черты, которые, желая сохранить в памяти, я записал вместе с моими замечаниями и рассуждениями.
Мне отдали драму «Густав Ваза», завернутую особо с надписью «не делать никакого из нее употребления». Одно выражение навлекло на эту пьесу такое решительное осуждение, именно то, в котором говорилось, что если монарх повелевает совершить преступление, то всегда находит тысячи рук, готовых поразить жертву.
Без сомнения, любопытно знать, какому счастливому обстоятельству я обязан моим освобождением. Читатель уже знает, что этим я обязан не докладной моей записке, посланной из Тобольска. Из моего рассказа видно, что курьер, доставивший мне указ о моем освобождении, встретился около Казани с везшим мою записку государю. Я сообщаю здесь все, что узнал по этому поводу из самых достоверных источников.
Меня уверяли, что жестокий генерал-прокурор в течение целого месяца оставил все мои бумаги без движения, ни разу не вспомнив о несчастном, томившемся в ссылке. Наконец сам император осведомился об их содержании и данный ему отзыв о совершенной их безвредности был первою, по всей вероятности, причиною, которая произвела перемену во взгляде императора относительно меня. Я сомневаюсь, однако, чтобы одна моя невинность была причиной моего освобождения. Известно вообще, что сильным мира сего гораздо легче оставить без изменения сделанную ими несправедливость, нежели сознаться в ней и исправить. Это общее правило, из которого, однако, император Павел I и некоторые другие государи представляют редкое исключение. Мой добрый гений создал еще другое обстоятельство, явившееся как нельзя более кстати. Года четыре тому назад я написал небольшую драму под заглавием «Старый кучер Петра III», внушенную мне увлечением одним великодушным поступком императора, и я, конечно, не воображал тогда, чтобы она могла когда-либо так сильно повлиять на мою судьбу. Эта драма была переведена на русский язык молодым человеком по фамилии Краснопольский (Krasnopolski). Желая посвятить свой перевод императору, он обращался с просьбою об этом ко многим высокопоставленным лицам, которые советовали ему не делать этого, или, по крайней мере, умолчать в переводе, что это мое произведение, так как достаточно было моего ненавистного имени, чтобы испортить все дело, тем более, что русские и немецкие актеры, давая мои пьесы, не отваживались обозначать на афишах мою фамилию.
Благородный молодой человек не решился, однако, на такое литературное похищение.
— Пьеса написана Коцебу, — говорил он, — я только переводчик; я не хочу быть вороною в павлиньих перьях; я должен оставить его фамилию в заглавии пьесы.
Встретив затруднения лично поднести государю свой перевод, он послал его по почте.
Эта посылка произвела необычайное впечатление на государя. Он прочел пьесу, она его тронула и ему понравилась. Он приказал наградить переводчика богатым перстнем и запретил в то же время напечатать эту рукопись. Спустя несколько часов он опять потребовал рукопись к себе, прочел ее снова и дозволил печатать с исключением некоторых выражений, как например (кто бы мог это подумать), «Император поклонился мне; он кланяется всем порядочным людям». В продолжение дня он пожелал просмотреть рукопись в третий раз, снова прочел ее и разрешил печатать без всяких пропусков. В то же время он объявил, что поступил со мною нехорошо, должен поправить свою ошибку и считает своею обязанностью сделать мне подарок, равный полученному кучером от его отца (т. е. в двадцать тысяч рублей). В ту же минуту отправлен был за мною курьер в Тобольск.