Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 11



II

Гэм любила обхватить ладонями хрусталь и ощущать его прохладу. Любила осязать кожей прикосновение бронзы, смотреть в чистую прозрачную воду. Странно манила ее всегда и гладкая чешуя рыб. Или, например, взять в руки голубя и чувствовать под опереньем его живое тепло.

Она путешествовала. Это более всего подходило к ее зыбкому настрою. Долго она не задерживалась нигде — не любила привыкать. Привычка влекла за собой обязательства, привязывала к деталям и тем портила единство целого. А ей хотелось именно целого.

Однажды вечером она прилегла на кушетку в гостиничном номере. Рядом лежали на кресле разные мелочи, которые она решила держать под рукой.

День выдался безоблачный, но уже совершенно осенний. В оконном проеме темнели резкие контуры деревьев парка. За ними раскинулось небо, у верхнего края окна оно было нежно-голубое и яблочно-зеленое, а книзу цвет плавно перетекал в оранжевый и густо-розовый. Вместе с кронами деревьев, прорисованными четко, до мельчайших веточек, оно казалось японской гравюрой.

Гэм не шевелилась, спокойно дышала. Там, за окном, был мир. А больше не было ничего, только вот этот час. Ровные ряды деревьев, их уже и помыслить невозможно с листвой — так приостановили биенье жизни мерцающие небеса.

Какая тайна: дышать — и чувствовать, как дыхание медленно пронизывает твое тело и вновь откатывается в спокойном ритме; загадочная волна, что приходит и несет жизнь к берегам твоих легких и вновь отступает, набухает и опадает по закону, который есть чудо и заключает в себе всю и всяческую жизнь. Кто отдается этой волне, всегда будет спасен и защищен. Дыхание и ожидание завершают любую судьбу. В глубоком дыхании таится смысл бытия.

Смутные очертания оконной рамы мало-помалу проступили отчетливее, деревянные переплеты как бы выдвинулись вперед на фоне света. Не отводя глаз, Гэм видела их все резче и яснее.

Внезапно она сообразила: свет окаймлял переплеты широкой опушкой, прежде она его там не замечала. У нее за-хватило дух: такая же опушка была и на подоконнике, и на спинке кресла, и на уголке стула, и вокруг ковра, искры играли на стекле; свет наполнял комнату, пространство было небом, комната — светом… не тают ли контуры… о дыхание мира… о счастье вещей…

Свет соединился с дыханием и замкнул круг. Оба они были повсюду, их контрасты присутствовали здесь благодаря им же самим и потому жили в них тоже, а больше не было ничего.

Сияние попалось в плен маленькой плошки. Гэм бережно взяла ее в руки. Медленно выпрямилась и поднесла искристый блеск к окну. Этот жест наполнил все ее существо. Какое ощущение — поднять руку, целиком, до плеча. Расставить пальцы, обхватить ими какую-нибудь вещицу. Поднести ее к себе, отставить — близкую или дальнюю. Добавить к ней другие, убрать их, отодвинуть прочь, упорядочить по трепетному закону осязания. О мистика пространства…

Ничто уже не было мертвым. Кто дерзнет назвать что-то мертвым лишь оттого, что оно пребывает в покое? Кто де-рзнет сказать, что лишь движение есть жизнь? Разве оно не промежуточно и не преходяще? Ведь им выражают умеренные чувства, разве не так? Самое глубокое ощущение безмолвно, и самое высокое чувство вырастает в долгую судорогу, и восторг венчается оцепенением, и самое мощное движение есть… покой, разве не так? И быть может, самая живая жизнь — это смерть? О экстатика вещей!

Гэм поехала в Давос. Главный врач санатория представил ей кое-кого из тамошних обитателей. Двух безобидных дипломатов, весьма заурядного итальянца, Браминту-Солу, Раколувну, Кинсли, Вандервелде, Кая, нескольких женщин — имена плохо запоминаются.

Браминта все время говорила о Пуришкове. Уже несколько дней, как он исчез. Наверное, с женщиной, но точно никто не знает. Вполне возможно, он просто впал в меланхолию, а к его эскападам все давно привыкли.

Через час врач попрощался. Кай начал тасовать карты, здесь играли в покер. Гэм вышла с Браминтой в соседнюю комнату, из окон которой был виден снег. Она поглубже забилась в кресло, с удовольствием отдаваясь его целесообразной защищенности: горизонтальное сиденье, выпуклость подлокотников, мягкая спинка, которая ласково обнимала плечи. Сколько любви и фантазии потребовалось, чтобы все это придумать…

За стеной послышался голос Раколувны. Мягкий и просительный. Ей ответил баритон. Слов было не разобрать. Минуту-другую продолжался невнятный диалог, потом в пространстве пойманной птицей испуганно блуждал уже один только женский голос.

В комнату быстро вошла Раколувна. Глаза у нее были красные, рот увял. Увидев Браминту, она оторопела и едва не расплакалась, но когда заметила еще и Гэм, овладела собой. Устало подняла руку.

— Я не знала…

Гэм не слушала ее, задумчиво сидя в своем кресле. Браминта-Сола побелела как полотно, встала.

— Вандервелде требует денег? — спросила она.



Раколувна кивнула.

— Вы дали их ему?

Княгиня покачала головой.

— Он ушел?

— Да. — Раколувна заплакала. Как побитый зверек подняла глаза. — Мне было нечего ему дать, драгоценности я продала неделю назад.

— Сколько он требовал?

— Вдвое больше.

— До какого срока?

— До завтра, он все проиграл.

— Я дам вам чек.

Раколувна подняла голову.

— Вы хотите одолжить мне денег?

— Называйте, как хотите. Я дам вам деньги. При одном условии: оставьте Пуришкова…

Раколувна вздрогнула.

— Он русский.

Браминта молчала. Зачем слова, если все уже свершилось; никакой эрос не мог устоять перед могуществом воли, ибо воля холоднее и оттого последнее слово за нею.

Из коридора донесся шум шагов. Раколувна встала — рядом скрипнула дверь, — сказала: «Давайте», — очень мягким жестом взяла чек, улыбнулась, кивнула и вышла навстречу Вандервелде.

На щеках Браминты пылали резко очерченные пятна. Она поймала вопросительный взгляд Гэм и задумчиво произнесла:

— Болезнь… сражаться нет времени. Разве за золотую пряжку борются? Ее покупают. Когда что-то любишь и иным способом получить не можешь — стоит ли отказываться только потому, что тебе приходится это покупать? Зачем окутывать все словами, они ничего не исправят… Да и не все ли равно…