Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 91 из 199

Только король остался, не шевелясь, один.

Он смотрел в окно, где зеленоватое небо слегка заслоняли, грустно покачиваясь, вершины больших деревьев.

3

Весеннее утро взглянуло прозрачной синевой из-под белой пушистой шали на заснеженную Москву.

В трапезной палате великого князя Московского погасили свечу на столе, с которого слуги убирали остатки заутренней трапезы.

Василий Дмитриевич приостановился на лесенке, услышав во дворе неурочный скрип ворот, многоголосый говор и хруст полозьев на наледи. Кто-то въезжал на великокняжеский двор. Но сквозь заледенелое окно двор не был виден.

Василий сошёл на несколько ступенек ниже и по мохнатому домодельному ковру неслышно прошёл в сени, откуда и глянул через стекольчатое оконце во двор.

Весь двор, оказалось, заполнен людьми. Слуги ещё держали факелы, уже неуместные среди белого, светлого утра. Вдоль стен стеснились Васильевы стражи, а среди двора остановились приземистые крутые возки и вокруг возков, спешившись, топтались ордынцы в лохматых малахаях. Трое московских бояр в длинных шубах и стоячих шапках высились возле крыльца, а из возка, барахтаясь в просторных тулупах, вылезали двое юношков. От другого возка к хоромам уже шла низкорослая женщина, шла вразвалочку, выпятив живот и раскачивая курносое, непомерно щекастое лицо.

— Чтой-то за валенок шествует? — спросил Василий у появившегося Тютчева.

— Из сокровищницы Тохтамыш-хана государыня, по имени Башня Услад.

— Кхе!.. — хмыкнул Василий.

— Москве на сбереженье прислал Тохтамыш-хан двоих малолетних царенышей и сию младшую из жён, самую любезную ханскому сердцу.

Тут же, опахнув всех морозной свежестью, ввалился гостейный пристав Шеремет, прискакавший впереди ордынского обоза, коему выезжал навстречу к заставе.

Он, поклонившись Василию, поклонился Тютчеву:

— Вот, встрел. Привёз. В полном здравии.

— Благодарствуем! — ответил Тютчев.

— Царица, батюшка, брюхата, а поворотлива. И разговорчива вельми. Любопытствовала по дороге, по многу ль наши бояре жён заводят. А как заверил я, по одной, мол, очень она наших жён пожалела: «Что за жизнь им, когда они живут по одной!»

Тютчев покосился на великого князя и насупился было: неуместно попусту язык распускать в сенях у великого князя, да ещё при самом при нём.

Но Василий был добр к мужским беседам.

— Пожалела?

— Жён наших, что по одной живут! — удивлённо и словоохотливо повторил Шеремет, возбуждённый ездой, необычными гостями и тронутый простотой великого князя.

— От жадности они, что ль, по стольку-то жён набирают… — поддержал беседу Василий.

— А я разумею, от слабости. Как, бывало, жил в Орде, нагляделся: не крепкие мужики. Право, нет, не крепкие. Оттого у них и жён по многу — на одну сил надо больше, одну от избытка сил любишь. А когда их не одна, к ним можно и с малой силой пройтись: они новизной влекут, переменой тревожат. А когда в тебе сила полна, её попусту тревожить незачем, она сама тебя туда погонит. Я так примечаю: коль слаб мужик, тогда ему новинка нужна, чтоб тревожила.

— Эх, Шеремет, Шеремет!.. — вздохнул Василий и пошёл назад в терема, распоряжаясь Тютчеву: — Приглянь, как их разместить. В монастырь бы их на постой, да нехристи. Видно, уж тут приветим.

— Челяди с ними много.

— А челядь на гостиный двор спровадь.

Ободрённый благорасположением Василия Дмитриевича, Шеремет не отставал и сказал Тютчеву:

— Как ехали, царица поговаривала: будь, мол, хан этот Тимур не столь далеко, Тохтамыш искал бы его помощи против Едигея, а как ныне Тимур в далёком походе, Тохтамышу не на кого, кроме Москвы, опереться; кроме негде любви искать.

Василий ответил за Тютчева:

— Да уж… наша любовь накрепко при нём.

Тютчев улыбнулся, но Шеремет от души поддержал:

— Воистину, государь, воистину!

Тютчев, стесняясь, что Василий не отсылает Шеремета прочь, сам решился:





— Глянь, Афанасий, как их устраивают. Гости ведь. Не обидели б чем невзначай.

Едва Шеремет отстал, Василий спросил Тютчева:

— Что там у них, в Орде, нынче?

— В Тохтамышевом обозе и мои люди прибыли, да ведь не поспел расспросить: не мог сразу отозвать их от обоза.

— Тимур этот нынче в походе. Далеко пошёл. Надо б позорчей вглядеться, каковы там дела, ведь они с тылу у Орды, от них Орда либо крепче, либо слабже.

— Там мои люди сидят, шлют вести при случаях.

— Каковы люди-то?

— Люди ремесленные, торговые. Есть и в Гургене, и в Букаре, и в самом ихнем Сумарканте. А передают через Гурген: там наши торгуют.

— О войне, о походе, обо всяком этаком вестей у нас довольно. А вот чему они учены, в чём ихняя душа, этого не ведаем. Чего ради народ воинствует?

— Ради чего? Хан небось заради добыч, а народ заради послушания.

— Не то, не про то говоришь. Народ виден, когда созидает, а не когда рушит. В чём их созидание?

— Таких вестей нам не шлют.

— Про то и говорю. Надо заслать туда людей, чтоб уразумели разум того народа.

— Таких людей походя не изыщешь.

— Изыщи. И чтоб языку ихнему был знаком. И чтоб знанием и разумением был крепок, дабы, вглядевшись, изъяснил бы нам суть знаний их, каков их разум и помыслы. Ась?

— Меж купцов таких не видать. Язык разумеют, да книг не чтут; другие книгочеи есть, да чужих языков не ведают.

— А ищи не промеж купцов, не по сермягам. Прикинь по боярским хоромам, по монастырским кельям.

— По монастырям? — вдруг встрепенулся Тютчев. — Надо помыслить!

— Сыщи, Тютчев. Да вскоре. Да и не одного. Стезя там негладкая. Один споткнётся, другой пройдёт, третий дале того достигнет. Велика будет честь, кому это дело дастся. Ищи. А к ханше надёжных служанок приставь, порасслухать обо всех ихних суетах, оказиях, думах. Ханша у Тохтамыша в любви, он ей высказывал тайные думы. Сама тож нагляделась на все нынешние Тохтамышевы затеи, да и на Едигеевы доблести. Бабы, как разговорятся, сами не смыслят, что несут: бывает, мусор накидают, да вперемежку с жемчугом. Сумей разберись. А Тохтамышевым вьюношкам наставников отбери с разумом, чтоб вьюноши внимали им, а потом и вьюноши наставникам своё скажут. Тоже и промежду ордынцев, как на гостином дворе заскучают, много всего скажется. Но Орда нам давно вся насквозь видна. А ты порассуди поскорее об смышлёных людях, да и отважных, чтоб в Тимурову даль заслать.

Тютчев пошёл через сени к крыльцу, а Василий — в Малую палату, где слушал бояр и рядил суд, когда тяжёлыми, но поспешными шагами, возбуждённый, его нагнал вернувшийся Тютчев.

— Государь! Дозволь в ту Тимурову глухомань заслать верного человека.

— Нашёл?

— От сердца своего, для ради отечества, на поклон Москве.

— Ась!

— Самого мне кровного, как себя самого. Как на подвиг.

— То и есть подвиг. Не в том честь, чтобы сгоряча против вражьего копья грудь выставить. Крепче есть подвиг, что исподволь, в молчании, изо дня в день супротив копий, промежду мечей, как на Голгофу, восходит. Великий подвиг! Может, не ведом никому останется, но без тех незримых не бывает зримого подвига. Бывает, слава одному достанется, но честь — им всем поровну, и тем, что победу трубят, и тем, что молча её готовили.

Василий замолчал и шёл, ожидая, чтоб Тютчев сказал сам.

— Знаю, государь, истинно как на Голгофу. Меньшого брата. Он на послухе в Троице. Язык разумеет. Грамоте учен. В иконописании сведущ. Духом твёрд. Млад годами, но духом твёрд.

— Брата? Этак ты и сам будешь причастен подвигу.

— Не ради чести. Ради Москвы, государь.

— Теперь, Тютчев, дай мне поразмыслить. Приму ли твой вклад? Отца твоего память чтя, вправе ли буду этакой вклад взять?

— Государь! Отцова честь отцу останется. Он Москве служил своею силой. А куда ж нам свою силу дать, как не тому ж делу! Не честь отцовой честью покрываться, честь себе каждый сам добывает, за свою силу, за свои дела, а не за отцовскую, не за братнюю честь.