Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 199



Достав из сумки шило и ремень, Аяр углублялся в ненужную починку и тем заканчивал разговор.

Но ведь и Хатуте невмоготу становилось повседневное молчанье, неотступная настороженность. Он исподволь следил за Аяром, и ни разу не случалось заметить ни приязни Аяра к великану, ни приятельства с десятником. Нет, между гонцом и воином из войск Шейх-Нур-аддина проглядывала даже неприязнь, порождённая тайной завистью воина к привольной службе гонца и презрением гонца к усердию воина, не воинским делом задумавшего выдвинуться и возвыситься среди воинов. Аяр держался обособленно, а когда у него завязывался разговор в юрте, это бывал обычный то шутливый, то ленивый разговор соскучившихся людей. Хатуте Аяр нравился своим равнодушием к делам пленника: спрашивал, а не допрашивал; угощал — не навязывался. Да и когда угощал, потчевал не только Хатуту, а и других, если кто случался поблизости. Но когда вблизи не было никого, Аяр незаметно подсовывал адыгею то ломтик вяленой дыни, то горстку прозрачного изюма, то щепотку чёрного кишмиша — что-нибудь такое, чего не хватало воинам на походе.

И однажды Хатута заговорил сам:

— Меня везут, везут, а куда?

Теперь подошёл черёд Аяру хмыкнуть и отмолчаться: сказать, куда его везут, означало сказать, куда идёт поход, а кому охота объяснять чужому человеку замыслы повелителя! Да в войсках никто толком и не смог бы сказать, куда нацелен поход Тимура.

Но Аяр не хотел прерывать разговор.

— Куда? Кто это знает! Это не наше дело, куда идём. Куда ведут! Заскучал, что ли, почтеннейший?

— Пора и заскучать.

— А есть по ком?

— Нет, не по ком. Но и так — тоже тоска: везут, везут…

— А отпустят — куда денешься?

— Куда ни деться, но и так — тоска.

— Я это давно вижу, да что ж поделаешь?

— Делать-то ничего не поделаешь, а хорошего мало!

— Терпеть надо! Кто не терпит? Каждый своё несёт.

— Свою ношу каждый несёт. Только б чужую сверху не наваливали!

— А это кому как выпадет. Иной всю жизнь под чужим сокровищем гнётся, а свою пушинку поднять сил нет.

— Бывает, и сила есть, да не дотянешься до своей пушинки: руки коротки.

— Говоришь, как пожилой.

За этим разговором их застал десятник, невзначай возвратившийся в юрту. Смолкли.

Войска проходили стороной от Мараги, когда Тимур приказал стать на большую стоянку.

Не в торговом людном Тебризе, до которого отсюда было рукой подать, а среди предгорий, по берегу мутной торопливой реки, ставили юрты, рыли пещерки под котлы, заколачивали колья коновязей.

На взгорье раскинулась ставка повелителя — его круглая, белая, перехваченная красными ковровыми кушаками юрта, окружённая расшитыми и щеголеватыми юртами цариц, полосатыми шатрами стражи, серыми кибитками слуг.

С высоты взгорья открывался весь стан, весь этот кочевой город, тесный, но строгий в его нерушимом порядке, осенённый колыхающимся лесом разнообразных знаков, примет, флажков, поднятых на древках над юртами одни выше, другие ниже — по воинскому уставу. Ни лишнего шума, ни суеты каждый знал своё дело, свой долг, своё извечное установленное место.

Долго предстояло стоять здесь: Тимур вызвал сюда войска, зимовавшие в Иране, сюда двинулась пехота, отставшая по пути из Самарканда и отзимовавшая в Султании.



Один за другим, наскоро откланявшись, а то и молчком, поскакали царские гонцы к Шахруху в Герат, ко внукам повелителя, правившим завоёванными царствами, — в Иран, в Индию, в Шираз, в Хамадан, в Кандагар…

Настали погожие дни, и на заре и вечерами весь стан поглядывал, как поднимается высоко в небо тонкая лазоревая струйка дыма мирного очага перед белой юртой повелителя. Иногда удавалось подглядеть, как Тимур, усевшись перед юртой, спустив с плеч халат, голый до пояса, снимал тюбетей, чтобы брадобрей брил ему голову.

При нём в те дни находились лишь две из младших жён и семь наложниц, заботившихся о тепле его одеял и порядке в юртах.

Но прибыл наконец царский обоз, и царицы разместились по своим юртам.

Младших царевичей — Ибрагима и Улугбека — отпустили поохотиться в степи.

Сопровождаемые друзьями по играм, охраняемые лишь лёгким караулом, они проехали через весь стан и увидели мирное тихое раздолье, покрытое яркой травой, казалось пылающей зелёным пламенем под весенней яростью солнца. Временами не солнце слепило их, а эта пронизанная солнцем зелень.

Пощуриваясь, нежась в тепле апрельского дня, царевичи отъехали от охраны в сторону безлюдных холмов, где первым пушком ещё нежной листвы манили к себе редкие кустарники и какие-то синеватые цветы. С ними ехал один лишь племянник царского чтеца и рассказчика мальчик Ариф.

Жители бежали из этих пределов. Ничто не нарушало тишину, кроме жужжания первых пчёл. Кое-где приходилось сворачивать, чтобы объехать покинутые пахарями пашни, неудобные для езды.

Пронизанные солнцем, мерцая молодой зеленью, кустарники казались прозрачными, и между ними мальчики увидели притаившихся фазанов, а едва стайка поднялась на крыло, Улугбек пустил стрелу. Один из фазанов метнулся, но не упал. Улугбек хлестнул лошадь и между кустами поскакал вслед за стаей. Ибрагим и Ариф тоже подскакали к кустам.

Вдруг лошадь, шарахнувшись, ударила Улугбека о хлёсткие ветки, сама оцарапалась сучьями и вздыбилась. Улугбек усидел, но лук выронил и тотчас увидел лобастую волчью морду, застывшую, как перед прыжком.

В руках ничего не было, кроме ремённой плётки.

Конь не ждал воли всадника и, перескочив через стелющуюся ветку, понёс Улугбека прочь.

— Волки! — крикнул Улугбек мальчикам.

Это было невиданным делом, — стая волков среди белого дня погналась за всадниками.

Трое мальчиков мчались среди предательского покоя незнакомой земли, а волчья стая, не отступая, настигала и уже обегала их.

Вдруг поперёк пути протянулась незасеянная серая пашня. Улугбек свернул влево по целине, но тут, у края пашни, на траве лежала поваленная соха. Уже не было времени ни удержать коня, ни перекинуть его через неё, и Улугбек зажмурился. Конь, опомнившись, успел перемахнуть через дышло, но тотчас захромал. Улугбек оглянулся.

Он увидел Арифа, стоящего на пашне возле упавшей лошади, — видно, Ариф въехал на вздыбленные пласты земли и повалился вместе с лошадью. Волки цепочкой зажимали его в кольцо, сужая круг.

Спрыгнув наземь, Улугбек с одной лишь плёткой в руке побежал к Арифу, крича на волков и спотыкаясь о развороченную землю, проваливаясь в борозды, видя перед собой лишь худенького бледного друга, поднявшего в руке комок сырой земли.

Халиль-Султан осматривал стоянку своих войск в глубине стана, когда скороход передал ему волю великой госпожи, ожидающей внука к себе.

Халиль не видел бабушку ещё с карабахского зимовья: он был в походе, а бабушка следовала в обозе. Не сомневаясь, что она зовёт своего питомца пообедать с ней, и помня, как нетерпелива бабушка, когда подходит время обеда, Халиль поспешил к холмам, где под развевающимися на древках стягами стояли царские юрты.

Ещё у подножия холма Халиль спешился, передал чумбур воину и пошёл по крутой тропинке наверх.

Шатёр великой госпожи состоял из четырёх белых юрт, сдвинутых вместе. Большие монгольские тамги, алые, словно написанные кровью на белизне драгоценной кошмы, алый коврик у входа, два белых флажка на высоких алых древках, воткнутых по обе стороны входа, означали местопребывание великой госпожи. А небо над юртой переливалось, как голубой прозрачный ручей, пронизанное тёплыми волнами весны.

Зная, как любит бабушка, когда, лелеемые её заботой, они с Улугбеком являются на её зов скоро и запросто, Халиль, не останавливаясь, быстро прошёл мимо рабынь и служанок, суетившихся в первой юрте, и, разбежавшись, толкнул узенькие створки её двери.

Но едва взглянув в шатёр, обмер, опустив руки и затоптавшись на месте: у приподнятого края кошмы, отвалившись к сундуку, сидел дед, железными глазами глядя на дерзкого пришельца. Бабушка стояла неподалёку от входа, цедя из подвешенного бурдюка кумыс в деревянную плошку.