Страница 71 из 76
Добролюбов не случайно взялся за эту тему: он должен был ответить Достоевскому на его полемическое выступление в журнале «Время» (оно появилось, когда Добролюбов был за границей). И всем содержанием своей статьи, всем анализом творчества писателя критик «Современника» опровергал выдвинутые против него аргументы.
В большой статье, озаглавленной «Г. — бов и вопрос об искусстве», Достоевский, называя Добролюбова «предводителем утилитаризма», утверждал, что он будто бы не признает художественности, а требует от искусства только одной идеи, только «направления»— «была бы видна идея, цель, хотя бы все нитки и пружины грубо выглядывали наружу…». Достоевский, по существу, напал на самые основы революционно-демократической эстетики, Осудил борьбу Добролюбова за идейность, общественную значимость искусства. Явно впадая в противоречие с истиной, он пытался доказать, что «г. — бов» и другие «утилитаристы» отрицают подлинное искусство и вполне удовлетворяются художественным уровнем произведений Марко Вовчка.
Нет, отвечал на это Добролюбов, мы не отрицаем искусства и понимаем все преимущества талантливого произведения перед бесталанным. Но сейчас время напряженной борьбы, сейчас надо готовить людей к гражданской деятельности и надо поощрять всякую попытку сближения литературы с жизнью, всякую попытку писателя сказать правду о народе. В такое время нам не до эстетических тонкостей. «Автор может ничего не дать искусству… и все-таки быть замечательным для нас по господствующему направлению и смыслу своих произведений. Пусть он и не удовлетворяет художественным требованиям, пусть он иной раз и промахнется, и выразится нехорошо: мы уж на это не обращаем внимания, мы всё-таки готовы толковать о нем много и долго, если только для общества важен почему-нибудь смысл его произведений».
Для пояснения своей мысли Добролюбов решил сослаться на… произведения самого Достоевского. Лучшего способа ответить оппоненту нельзя было и придумать. Критик подробно и убедительно разобрал художественные недостатки «Униженных и оскорбленных». Он говорил, что характеры главных действующих лиц романа не раскрыты с достаточной психологической глубиной: автор «избегает всего, где бы могла раскрыться душа человека любящего, ревнующего, страдающего» (об Иване Петровиче). «Хоть бы неудачно, хоть бы как-нибудь попробовал автор заглянуть в душу своего главного героя…» (о князе). Не удовлетворяет критика и язык, которым говорят персонажи: это язык самого автора, одинаковый для всех действующих лиц. В итоге Добролюбов приходит к выводу, что роман Достоевского стоит «ниже эстетической критики», поэтому разбор его художественных достоинств и недостатков не является насущной необходимостью.
И в то же время роман отнюдь не бесполезен с точки зрения «утилитаристов». Наоборот, критик доказывает, что при всех его слабых сторонах роман имеет несомненное общественное значение; Там, где писатель идет по пути, указанному в свое время Гоголем и Белинским, ему удается создать правдивые картины и выразить «гуманные идеалы». Люди униженные, забитые, жалкие встают со страниц его книги. Одни из них потеряли вовсе свое человеческое достоинство, смирились и тупо успокоились, другие ожесточились, третьи, приспособились. Правда, автор ничего не говорит о причинах, порождающих этот тип людей и эти «дикие, странные» отношения между ними. Но критик благодарен писателю уже. за то, что он сумел показать хотя бы и слабые признаки пробуждения человеческого сознания в своих героях — «забитых личностях», что он своей книгой помог ему поднять важные общественные вопросы.
На последних страницах своей статьи, которые звучат как политическое завещание великого критика, Добролюбов коснулся одного из таких вопросов: где же выход из критического положения для этих несчастных, забитых, униженных и оскорбленных людей? Долго ли будут они молча терпеть свои бедствия? Ему хотелось ответить на эти вопросы прямо и резко, как и подобает человеку, уверенному в том, что единственный выход — это уничтожение векового порядка, уродующего людей. Но он вынужден был ответить так: «Не знаю, может быть, есть выход; но едва ли литература может указать его; во всяком случае, вы были бы наивны, читатель, если бы ожидали от меня подробных разъяснений по этому предмету… Где этот выход, когда и как[24] — это должна показать сама жизнь…»
Он уже забыл о Достоевском, о необходимости спорить, парировать его удары, защищать свои эстетические позиции. Он говорил о более важном — о жизни, о ее великих задачах и тем самым наглядно демонстрировал преимущества революционно-демократической критики, полной общественного и патриотического смысла, перед критикой, замыкавшейся в узких пределах искусства. Добролюбов звал к борьбе, будил уснувших, воспевал свободного человека, перед которым «открывается выход из горького положения загнанных и забитых». Он не мог прямо ответить на вопрос, «когда и как» придет день свободы. Но, обращаясь непосредственно к читателям, он вопреки цензуре старался все-таки разъяснить и указать им, в каком направлении следует искать «выход»: «…Главное, следите за непрерывным, стройным, могучим, ничем не сдержимым течением жизни, и будьте живы, а не мертвы». Этот зашифрованный призыв к революционному действий, по существу, означал: «Ждите близкую революцию, готовьтесь к ней, примите в ней активное участие».
Таков был неожиданный для Достоевского ответ от «предводителя утилитаристов», ответ убийственный для тех, кто защищал реакционные принципы эстетической критики и «вечные» законы искусства.
Последняя страница статьи «Забитые люди» представляет собой изложенную эзоповским языком программу подготовки народной революции. В конце статьи Добролюбов выражал твердую уверенность, что большая часть так называемых «забитых людей» крепко и глубоко «хранит в себе живую душу и вечное, неисторжимое никакими муками сознание своего человеческого права на жизнь и счастье».
Написав эти прекрасные слова, Добролюбов, конечно, не думал, что он закончил последнюю свою статью.
В сентябре Николай Александрович еще продолжал работать, много бывал в редакции; не обращая внимания ни на какую погоду, ездил в типографию и к цензорам. Однако окружающие ясно видели, что он заставляет себя двигаться из последних сил. Однажды в начале октября Добролюбов приехал к Некрасову прямо от цензора, крайне раздражённый и совсем расхворавшийся. Авдотья Яковлевна немедленно уложила его в постель. Встать с нее Добролюбову уже не пришлось.
К туберкулезу, который тогдашние врачи долго не могли у него обнаружить, к общему истощению организма, результату непомерного труда, прибавлялись еще нравственные страдания. Одна только борьба с цензурой стоила ему невероятных усилий. Несомненно, что течение его болезни обострялось причинами общественного характера: в это время началась полоса политической реакции. Еще весной было жестоко подавлено восстание крестьян в селе Бездна Казанской губернии, После опубликования манифеста 19 феврале, правительство проводило целую систему кровавых усмирений бунтующего крестьянства. В журналах запрещались статьи, цензура свирепствовала. Начались обыски, аресты революционеров и людей «неблагонадежных». «Подобные слухи, вести и факты, подтверждающие эти вести, — по словам Антоновича, — окончательно придушили его, он слег в постель, чтобы уже не встать с нее».
Еще в сентябре Добролюбов был потрясен сообщением об аресте Михаила Ларионовича Михайлова. Больной, разумеется, не мог знать, что на допросе в III отделении арестованного Михайлова прежде всего спросили, знает ли он писателя Добролюбова и встречался ли с ним за границей. Отважный и энергичный человек, Михайлов незадолго перед тем отпечатал в Лондоне революционную прокламацию «К молодому поколению», затем тайно привез ее в Россию и сам распространил «с большим шумом и с замечательной смелостью» (слова современника). Спустя десять дней Михайлов был арестован. Примечательно, что в тот же самый день Шелгунов, живший с ним в одной квартире, вечером поехал к больному Добролюбову и сообщил ему все подробности обыска и ареста. Поспешность Шелгунова, прежде всего известившего об этом именно Добролюбова, лишний раз указывает на наличие революционных связей между Добролюбовым и Михайловым.
24
Эти слова («когда и как») были вычеркнуты цензурой, и, надо думать, не случайно.