Страница 82 из 98
После таких слов — если бы кто-нибудь сказал их про вас — вы предложили бы этому человеку новый свой текст: дескать, вдруг он понравится больше? Я — точно нет. Белинский, все говорят, был так самолюбив. С Полевым после того, как вышел февральский 38 года «Сын отечества», не обменялся ни словом и больше не виделся ни разу в жизни. А трамвайной бранью мистера Краевского умылся, как божьей росой. И не прогадал — наоборот, угадал. На этот раз (11 марта) Краевского было не узнать. Очередное разведсообщение от Кольцова:
«...вот его ответ: “Пожалуйста, напишите вы Виссариону Григорьевичу, чтоб он её пристроил к следующей игре московских актёров, например, вот как будут играть на Святой неделе, и чтоб тотчас ко мне он её прислал; тогда она будет нова, по времени, и напечатается в пору”».
Удивлены? А мы с Белинским — нисколько. И Кольцов под конец разговора тоже отчасти сообразил:
«Он что-то к вам вдруг получшел: то сперва бранил, а теперь другое дело. Я полагаю (может быть, впрочем, и ошибочно), что сперва он думал, наверное, что вы будете участвовать у Полевого, тогда казались ему страшны».
Не исключено, что именно в тот день Краевский окончательно решился снять у Свиньина пребывавшие в анабиозе «Отечественные записки». Таким образом — присоединив к своей газете толстый журнал — он становился третьей по значению фигурой лит. рынка. Первая — пока что был Полевой, вторая — Сенковский. За обоими стоял загадочный миллионер Смирдин, но партия Краевского твёрдо обещала собрать вскладчину 120 тысяч — на первый год хватит, а дальше журнал сам пойдёт. Отбирая подписчиков и у «Библиотеки», и у «Сына отечества». Конкуренция обещала быть жестокой, но вот же — как ласточка с весною, в наши сени прилетает лирик из Воронежа с такой превосходной новостью: один из молодых друзей Полевого стал — а не стал, так скоро станет (если мы хоть немного разбираемся в людях) — его врагом! Добрая примета! И очень, очень может быть полезен сей отчисленный студент.
«Я ему сказал, что Виссарион Григорьевич желает, чтобы его статьи были напечатаны с его именем. “На это я согласен с охотою. Ещё напишите, буде у него есть своего сочинения повести, статьи учёные или чисто журнальные, то пусть ко мне присылает; я буду печатать их с его фамилией, и с большим, большим удовольствием; я не буду печатать от него только одного, разборы книг, а если бы и напечатал, то, во-первых, без имени, а во-вторых, и с переменою, что в них будет противу моих связей”».
Как сказал бы (если верить Самуилу Маршаку) Роберт Бернс: вот это сватовство!
Но кое-кому такая поспешность пришлась не по душе. Краевский воображал, что в его просторном кабинете с видом на разводной Аничков мост никого, кроме Кольцова, нет, — дудки: Авторша истории литературы слышала каждое слово!
И, разглядывая литографированный портрет Пушкина на стене и прислонённую к стене камышовую жёлтую палку (тоже Пушкина; вытребованную Краевским у душеприказчиков: «пусть дадут мне палку за тот долг, который Пушкин всегда считал на себе относительно меня за “Современник”: во весь год, как вам известно, я не получил от него ни копейки»), она думала: ишь как у вас всё просто, голубчики. Однообразно. Товар — деньги — товар, и дело в шляпе. Нет чтобы сперва проверить обоюдное чувство и взаимную совместимость. Рассчитали без хозяйки. А вот назначу-ка я вам испытательный срок! Союз истинных сыновей гармонии, гг. Краевский и Белинский, временная разлука только укрепит.
И в тот же день, но ближе к вечеру, и не в Петербурге, а в Москве, состоялся другой разговор. Человек по фамилии Степанов — хозяин типографии, в которой печатался «Московский наблюдатель», объявил Белинскому, что откупил у Андросова этот журнал. Заплатил Андросову за то, чтобы он больше ни во что не вмешивался, сосредоточившись на другом своем издании — «Журнале для овцеводов». Потому что Степанову невыносимо больно стало смотреть, как погибает отличный бренд. Никто не читает заумные статьи Шевырёва и прочей профессуры. Подписчиков осталось десятка три. Всё надо переменить — направление, состав авторов, манеру. Возьмётесь, Виссарион Григорьевич? Журнал остановился в феврале. Две книжки за март должны выйти в этом месяце. Вот аванс.
Через неделю верный Кольцов известил Краевского и весь литературный Петербург: не ждите от Белинского рукописей; напротив того, шлите ему свои; он теперь сам большой. Что ж, отлично, сказал Краевский: союзник нам нужней, чем сотрудник. Лишь бы он не прислонился опять к «Сыну отечества». Надо его приручить. Займитесь этим, Панаев. Напишите ему, повод есть.
Панаев написал:
«От доброго и умного А. В. Кольцова узнал я о переходе “Московского Наблюдателя” в ваши руки. Радуюсь за Москву, в которой будет журнал; ещё более радуюсь, что ваш всегда правдивый и резкий голос, давно замолкший, снова раздастся, — а в эту минуту Русской Литературе он необходимее, чем когда-либо. — Прошу вас принять в круг ваших знакомых и всегда считать человеком, совершенно преданным вам,
Ивана Панаева».
Первая мартовская книжка «Московского наблюдателя» вышла 4 мая, вторая — 28-го, обе апрельские — в конце июня, первая майская — в конце июля, вторая майская — в конце августа... Дальше я сбился, и тогдашние читатели — тоже. Вторая книжка за август — вообще только летом следующего года то ли вышла, то ли нет.
Обёртки цвета весенней травы — в надежде, как шутил Бакунин, на будущие блага. Программная статья — его предисловие к «Гимназическим речам» Гегеля. Недаром последние месяца три Бакунин жил у Белинского; говорили о Гегеле с утра до вечера: Мишель переводил его Виссариону à livre ouvert, Виссарион ловил идеи на лету и приделывал им новые крылья. Вдвоём они сделали потрясающее открытие: последний результат, конечный продукт европейской философии представляет собою не что иное, как уваровскую трёхчленку! Бакунин вывел её облагороженную формулу:
«Примирение с действительностью, во всех отношениях и во всех сферах жизни, есть великая задача нашего времени, и Гегель и Гёте — главы этого примирения, этого возвращения из смерти в жизнь. <...> Будем надеяться, что новое поколение сроднится, наконец, с нашею прекрасною Русскою Действительностью, и что, оставив все пустые претензии на гениальность, оно ощутит, наконец, в себе законную потребность быть действительно русскими людьми».
На этом абзаце, как на сухом пайке, Белинский просидел ещё несколько лет. На нём же — как на белом коне — въехал в славу. (А Бакунин очень скоро отставил эту мысль: не умел подолгу жить с одной и той же, — и Белинского покинул, и журнал.)
Сам по себе лозунг «Крепостному праву — наше дружное троекратное да!» мог бы показаться немного сомнительным, немного — как бы это помягче определить — сервильным, если бы прямо под ним на новом знамени не был воспроизведен готический росчерк: Георг Вильгельм Фридрих Г — и закорючка. Против достижений науки логики, против феноменологии духа не попрёшь. Теория примирения, как в курином яйце, содержалась в афоризме германского мыслителя: «Всё действительное разумно». Оставалось выбить её на сковородку с кипящей комсомольской диалектикой. Крепостное право прекрасно, потому что разумно. Оно разумно, потому что действительно, а ведь сам Георг Вильгельм Фридрих Г — и т. д. Согласуясь тютелька в тютельку с практикой русских интелей, теория эта была такой же освободительной для их совести, как через два поколения — теория классовой борьбы. Разве что сам термин — примирение — звучал несколько виновато. С прекрасным не мирятся, потому что не ссорятся. Им наслаждаются и припеваючи живут.
Всё же один уголок действительности не был прекрасен: в русской литературе накопилась пыль; требовалась влажная уборка; беспристрастная и независимая мокрая швабра — смахнуть паутину авторитетов, оттереть следы предрассудков. Этого никто не делал со времён «Московского телеграфа»; по иронии судьбы, с его бывшего издателя приходилось начать.
О, не сразу — конечно же, не сразу. Кто был Белинский и кто — Полевой? Кто из приличных людей, тем более в Москве, в 38 году, стал бы читать журнал, в котором не только подпевают Уварову (это уже не раздражало: привыкли), но и преследуют его жертву? Такая грубая тактика, чего доброго, привела бы публике на ум стихи (впрочем, никому ещё не известные):