Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 71 из 98

Через три недели после того, как Николай Полевой переселился навсегда в Петербург, 6 ноября 37-го года там состоялось писательское собрание. Посвящённое, как нетрудно догадаться, знаменательной дате: ровно без двенадцати дней 80 лет до штурма Зимнего дворца. Стопроцентная гарантия, что никого из присутствующих не поставят к стенке (ни детей, — разве что который-нибудь, зазевавшись, заживётся на свете), — это ли не повод выпить?

На халяву, за счёт миллионера Жукова, короля махорки. Которого Владиславлев и Воейков уговорили инвестировать сколько надо тысяч в совместное предприятие — новую типографию. Пай Владиславлева — помимо наличных — административный ресурс, пай Воейкова — деньгами вряд ли более тысяч пяти (от Краевского, за аренду «Лит. прибавлений к Русскому инвалиду»), но такое имя — дороже денег, все знаменитости — в друзьях.

Лит. стаж — сорок лет. Создатель «Инвалида». Сочлен «Арзамаса» (ритуальное имя — Дымная Печурка). Был графоман от нечего делать, пока не набрёл на специальность по душе: завистливый хулитель; но бедность — такой дрессировщик, который даже скунса сделает ручным. Покровителю — слюни, всё остальное — всем остальным. Насмешника оклевещет, на конкурента и настучит (см. много выше: Булгарин и Греч — буревестники Декабря), а случайного прохожего отправит в химчистку меткой струёй из-за угла — просто так, от избытка.

И, например, покойного Пушкина эти извержения потешали. (Тем более что Воейков не жалел для него слюней.) Как и все, немножко презирая старика, Пушкин, как и все, бывал у него (на Невском, 64, над советской «Лавкой писателей») по пятницам ближе к вечеру. Как и все, после чая упрашивал почитать новое из «Дома сумасшедших» — или хоть не новое, — не надоело ничуть и никогда не надоест. Поэма, не поэма — экскурсия по жёлтому дому словесности, у каждого пациента — отдельный нумер с койкой и железная цепь. Каждому — шарж (по-моему — убогий) и эпиграмма (по-моему — тупая, но). После каждой полагалось хохотать, — и хохотали. Воейков рассказывал её творческую историю. Как нелегко дался перу тот же Полевой. Несколько лет — не поверите: лет! — ничего не получалось, хоть брось.

— И вот однажды иду из церкви после заутрени, вдыхаю полной грудью колкий воздух весны, внимаю благовесту — вдруг ниоткуда слышу строчку, за ней вторую, третью, ещё... Я как пущусь бегом — только бы до дома не забыть.

— Беспорточный и бесчинный, — с явным (возможно, притворным) удовольствием припоминает слушатель. — Сталось что с его башкой?..

Этот текст вам ещё процитирует вы удивитесь кто, а покамест А. Ф. Воейков покорнейше просит почтеннейшего Н. А. и всех-всех-всех товарищей по цеху (кроме своих кровных врагов — гг. Греча, Булгарина и Сенковского) пожаловать на банкет. Ввод в строй нового гиганта отечественной полиграфии, — такой отрадный факт нельзя же не обмыть. В торжественной обстановке, в производственном помещении: первый этаж бывшего публичного дома, а прежде — больницы, той самой, из окон которой в 31 году трудящиеся выбрасывали на мостовую распространителей холерного вибриона — врачей-убийц. В Телячьем переулке, он же Сенной, он же Таиров. (Не в честь ли местного руссоиста, подпольного человека из ещё не написанной оды: Таирова поймали! Отечество, ликуй! Конец твоей печали — Ему отрежут нос!) В котором переулке, если уж всё говорить, девица Дуклида познакомится с Раскольниковым: — Подарите мне, приятный кавалер, шесть копеек на выпивку!

Все-все-все, от Крылова до Панаева, явились. Конечно, и секция цензуры в полном составе. И профессор Никитенко, спасибо ему, не забыл включить свой бесценный диктофон. И сохранил запись:

«...человек семьдесят. Тут были все наши “знаменитости”, начиная с Бурнашева и до генерала Данилевского. И до сих пор ещё гремят в ушах моих дикие хоры жуковских певчих, неистовые крики грубого веселья; пестреют в глазах несчётные огни от ламп, бутылки с шампанским и лица, чересчур оживлённые вином. Я предложил соседям тост в память Гутенберга. “Не надо, не надо, — заревели они, — а в память Ивана Федорова!”

На обеде присутствовал квартальный, но не в качестве гостя, а в качестве блюстителя порядка. Он ходил вокруг стола и всё замечал. Кукольник был не в своём виде и непомерно дурачился; барон Розен каждому доказывал, что его драма “Иоанн III” лучшая изо всех его произведений. Полевой и Воейков сидели смирно.

— Беседа сбивается на оргию, — заметил я Полевому.

— Что же, — не совсем твёрдо отвечал он, — ничего, прекрасно, восхитительно!

...У меня пропали галоши, и мне обменили шубу».

Тоже, значит, был хорош. Однако ушёл одновременно с благоразумными или ненамного позже. А отчаянные и восторженные остались, как всегда бывает, допивать.

До этого вечера никто и никогда не видел Николая Полевого пьяным. И даже похоже на то, что до этого вечера он вообще почти не пил. Иногда заказывал в английском магазине ящик настоящего портера (любил Англию, корабли, повесть Марлинского «Фрегат “Надежда”»), — ящика хватало надолго.





А тут, очевидно, его развезло. И он не заметил, как ушли лит. генералы Крылов и Вяземский, а за ними лит. штаб-офицеры. Погрузился в какие-то мысли — наверное, мрачные: эти три недели были тяжелы. Умерла Немочка, слегла Mutter; проклятая петербургская погода, проклятая холодная квартира; не хотелось ему, наверное, домой.

И он сидел и дремал — вдруг встрепенулся — и (вот оно, коварство алкоголя!) ни с того ни с сего вообразил, что находится среди замечательных, выдающихся и очень расположенных к нему (глупец!) людей и что ему с ними очень весело.

А что с него не сводят глаз — не понимал. И что если Никитенко, допустим, ушёл, то, например, Панаев, отвечающий в партии Краевского за связи с общественностью, — остался.

«— Ну и хорошо сделали! — произнес Кукольник, махнув рукой на удалявшихся. — Мы обойдёмся и без этих аристократов. A bas их! Правда, Полевой?

— A bas!.. — отвечал, ухмыляясь (а не улыбаясь, вы поняли?), Полевой, сладко (а не как-нибудь) глядя в глаза Кукольнику, и вскрикнул: — Ура, Кукольник!

— Ура, Кукольник! Ура, Полевой! — закричали кругом их.

...Между тем совсем смерклось, и залу осветили двумя или тремя плохо горевшими лампами (Ну вот; а Никитенко, см. выше, говорит — несчётные огни; вообще-то — первый этаж, Таиров переулок, ноябрь месяц — нечему там смеркаться, темно уже с утра; Никитенко писал через 24 часа, Панаев — через 24 года; зато художественней.). Пропитанная спиртным запахом и табачным чадом, она представляла неприятное зрелище. Столы были уже сдвинуты. Пьяные тени шатались и бродили в этом чаду, освещённые тусклым и красноватым светом ламп, крича, болтая всякий вздор и натыкаясь друг на друга. Полевого и Кукольника начали качать...»

Панаев терпеливо ждал: не случится ли чего-нибудь совсем безобразного. И ему повезло.

«Литературная оргия кончилась пляской.

Полевой, Кукольник и Яненко пустились вприсядку. Около них составился кружок, рукоплескавший им и кричавший: Bravo, bis!..»

Вприсядку! Понимаете ли — вприсядку! Сгибая одну ногу, а другую выбрасывая. Попеременно. В подражание заячьему брачному бою. Непристойная пляска смердов. Исполняет — во фраке и узких брюках — романтический сочинитель Николай Полевой! Руки в боки, глаза — в пол. Лицо бледное, притоп слабый, выдох громкий.

Несчастный болван. На сорок втором году жизни настолько забыться. От каждого литератора, который чего-нибудь стоит, все остальные литераторы и публика хотят одного: чтобы дал повод взглянуть на себя свысока; разочаровал; скомпрометировал свои тексты. Всё равно каким способом, логика ни при чём. Человек, написавший «Блаженство безумия», не имеет права плясать холопский, на корточках, канкан. (Да и вообще двигаться под музыку, если на то пошло.) А раз пляшет — он недостоин быть автором этой вещи, а вещь не стоит волнения, с которым её читали. Вот и вся логика.

«...Я не дождался конца пляски. Мне было больно и оскорбительно за Полевого».