Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 98

Ведь был же — для таких именно случаев — специальный секретный циркуляр: это же типичная неконтролируемая аллюзия. На 1941-й. Кто цензировал? Двигубский?

«Французы были уже в Москве, а мы и не беспокоились об этом».

Если понимать по-прежнему в том смысле, что народ безоговорочно доверял политическому руководству, — возражений нет; а всё же фраза излишне хлёсткая.

«Конечно, расстройство вещественное было велико; многие дела и сношения прекратились, но никто не почитал потери столицы гибельною для государства; все, напротив, были в какой-то уверенности, что нашествие Наполеона есть мимоидущая буря, после которой всё примет прежний вид».

Вот что хорошо, то хорошо. И Льву Толстому пригодится.

«Говорят об ожесточении крестьян, о народной войне, но — — —»

Что такое? что ещё за но? какое тут может быть но?

«— — — но ничего этого не было».

Снять Двигубского, немедленно, телефонограммой, уволить. Без пенсиона.

«Может быть, на всём пространстве пути французов, и с окрестностями Москвы, где прожили они довольно долго, несколько десятков, и едва ли сотен мужиков оказали сопротивление фуражирам и мародёрам, но разве это значит народная война?»

Вот на что замахнулся. Ну берегись.

«Русские дворяне и купцы сделали великие пожертвования; но не прежде, как при воззвании своего монарха. Из Москвы бежали, в Петербурге готовились к бегству, но сопротивления народного не было нигде. Как же было не заметить такого необычайного явления...»

Довольно. В следующем предложении автор осмелится похвалить императора Александра за то, что не уступил Наполеону: а, дескать, прикажи он капитуляцию — никто бы не пикнул.

И с невинной улыбкой безродного космополита обронит про сожжение Москвы:

«Как русский, любящий славу своего отечества, я готов согласиться, что подвиг был изумителен своим величием, но, признаюсь, не вижу никакой определённой цели для него».

Началось по Толстому, а кончилось, стало быть, Щедриным. И это сойдёт «Телеграфу» с рук? Ну уж нет. Министра просвещения теперь зовут Уваров, невзирая, что покамест и. о.

Летом государю не до литературы: войсковые маневры. Но не за горами сентябрь.

«В бытность мою в прошедшем году в Москве, как известно Вашему Императорскому Величеству, я обращал особенное внимание на издаваемые там журналы, в коих появлялись иногда статьи, не только чуждые вкуса и благопристойности, но и касавшиеся до предметов политических с суждениями и превратными, и вредными. Поставив московскому цензурному комитету пространно на вид обязанности его, я делал самые подробные внушения и самим издателям журналов и получил от них торжественное обещание исправить ложную и дерзкую наклонность их повремённых изданий. Сие, по-видимому, имело некоторый успех, ибо с того времени тон сих журналов смягчился и доселе не замечалось вообще в них ничего явно предосудительного, как вдруг с удивлением я прочел в недавно вышедшей 9-й книжке “Московского Телеграфа” статью, под заглавием: “Взгляд на историю Наполеона”, в коей о происшествии столь важном и столь к нам близком заключаются самые неосновательные и для чести Русских и нашего Правительства оскорбительные толки и злонамеренные иронические намёки, как Ваше Императорское Величество изволите усмотреть из представляемой здесь в подлиннике статьи с моими отметками.





Цензор сей книжки, действительный статский советник Двигубский, за неосмотрительность свою, долженствовал бы подвергнуться отрешению, если б не был уже вовсе уволен от службы.

Что касается до издателя “Телеграфа”, то я осмеливаюсь думать, что Полевой утратил, наконец, всякое право на дальнейшее доверие и снисхождение Правительства, не сдержав данного слова и не повиновавшись неоднократному наставлению Министерства, и, следовательно, что, по всей справедливости, журнал “Телеграф” подлежит запрещению.

Представляя Вашему Императорскому Величеству о мере, которую я в нынешнем положении умов осмеливаюсь считать необходимой для некоторого обуздания так называемого духа времени, имею счастие всеподданнейше испрашивать Высочайшего Вашего разрешения».

Попадался ли вам когда-нибудь доклад более убедительный? Халтурщик Жданов — как говорится, отдыхает. «Европейца» в прошлом году прихлопнули, слава богу, в мгновение ока за один — весьма сомнительно, что сомнительный — абзац с приложенным к нему явно поддельным ключом. А у нас тут — во-первых, состав налицо: ревизия истории, злостная попытка принизить подвиг народа в Отечественной войне (а из подтекста торчат уши категорически чуждой идеи: неверия в патриотизм рабов — то есть именно в самое Nationalité), — это вам, знаете ли, не скетч про обезьянку; а во-вторых, как уместно подпущено состояние умов; а некоторое обуздание т. н. духа времени — просто римский стиль, один к одному: прагматично и величаво.

Николаю Павловичу оставалось, скользнув по бумаге взглядом, только кивнуть.

Вместо этого он оставил её и журнал у себя и вернул через несколько дней с резолюцией:

Я нахожу статью сию более глупою своими противоречиями, чем неблагонамеренною. Виновен цензор, что пропустил, автор же — в том, что писал без настоящего смысла, вероятно, себя не разумея. Потому бывшему цензору строжайше заметить, а Полевому объявить, чтоб вздору не писал: иначе запретится его журнал.

Николай был мужчина бесконечно притягательный, такой статный, голова Юпитера Капитолийского (в гневе — Юпитера Громовержца), с дундуком не сравнить. Культ его личности смягчал точившую мозг Уварова mania di grandezza. В лучшие минуты постоянно воображаемого диалога — вы честь и совесть нашего века, Sire, говорил идиот. А ты его ум, возражал император.

Нет, негодовать на него Уваров не мог — только скорбеть. И слёг с приступом обиды и подагры.

Обида была так сильна, что он думал о государе в третьем лице. Ах, как он мягкотел под своими рыцарскими латами, думал Уваров, — alas! доиграется, что какой-нибудь Тютчев снабдит его в дорогу на тот свет эпитафией: ты был не царь, а лицедей!

Ясно же, что не обошлось без Бенкендорфа (графа Бенкендорфа — он же у нас теперь граф!), без его фальшивой песенки про имидж империи. Как это важно, чтобы заграница знала, до чего высока у нас социальная мобильность: каждому зипуну в смазных сапогах открыты все пути; простой le moujik, фабрикант de tord-boyaux — сивухи, короче, eau-de-vie trés forte, — может сделаться (если министр просвещения — чокнутый славянофил) членкором Российской академии, аннинским кавалером, владельцем самого влиятельного, будь он проклят, печатного органа, да ещё и популярным беллетристом.

Ах, ну конечно: в этой же книжке журнала Полевой начал свою какую-то повесть — и государь увлёкся сюжетом! Нищий, гениальный петербургский живописец влюблен в мещаночку — она выходит за другого — его сердце разбито — продолжение впредь22.

Ну раз так — дочитывайте, Votre Majesté. А негодяй пускай погуляет до следующего раза. В следующий раз не уйдёт. Потому что мы подготовимся. Мы хорошо подготовимся, всесторонне.

Кто, однако же, эти вы, M-r d’Ouvaroff? Всё тонет в ротозействе. Кроме верного дундука, на кого опереться? Московская цензура непростительно слаба.

И если бы только цензура. Там весь актив нуждается в основательной чистке. Даже органы поражены.

Первопрестольная! Фактически — столица оппозиции. Расхаживают уцелевшие (пощажённые неизвестно зачем) декабристы, важно волоча подрезанные крылья. Чаадаев неподвижно возвышается; щёлкает клювом, поджав коленку. Любомудры в искусственной листве щебечут. Нынешний год вылупились из привозных яиц сен-симонисты. (Птенцов назвали: Огарёв и Герцен.) Ещё бы — в такой благоустроенной вольере, да при таком уходе. Плюс видимо-невидимо либеральных кур.

Генерал-губернатор Голицын — покровитель. Обер-полицмейстер Цынский — попуститель. Жандармский генерал Волков (вот только что, в июле, помер белой горячкой — Полевой разразился некрологом — а для Бенкендорфа-то какая потеря!) — лично визировал телеграфские статьи.