Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 98

С твоим божественным искусством,

Зачем, презренной славы льстец,

Зачем предательским ты чувством

Мрачишь лавровый свой венец? —

Так говорила чернь слепая,

Поэту дивному внимая;

Он горделиво посмотрел

На вопль и клики черни дикой;

Согласен, так себе стишки; эта строчка и две следующие — просто дрянь; а концовка — ничего:

Не дорожа её уликой,

Как юный, бодрственный орёл,

Ударил в струны золотые,

С земли далёко улетел,

В передней у вельможи сел

И песни дивные, живые

В восторге радости запел.

В июле попытался провернуть оборонительную комбинацию: записать младшего брата соредактором. На всякий случай.

Московский цензурный комитет сообщил главному управлению цензуры:

«Издатель Московского Телеграфа, купец Николай Алексеев Полевой, подал в комитет прошение, в коем прописывает, что, предполагая продолжать издание Московского Телеграфа и в будущем 1833 году, без всякой в плане оного перемены, имеет он, г. Полевой, желание с начала будущего 1833 года принять в участие по редакции брата своего родного Ксенофонта Алексеева Полевого, московского 2-й гильдии купеческого брата, с полною во всех отношениях обязанностию наравне с ним, Николаем Полевым, так, чтобы в объявлениях публике и в заглавии Телеграф мог уже означаться: “издаваемый Николаем и Ксенофонтом Полевыми”; а в случае смерти его, Николая Полевого, переходил бы вполне в управление и собственность означенного брата Ксенофонта».

Но не тут-то было. Главное управление первым делом затребовало обстоятельную объективку: грамотен ли Ксенофонт политически, устойчив ли морально и проч. Помощник попечителя Московского учебного округа сообщил Главному управлению, что, по сведениям полиции, упомянутый Полевой ни в каких предосудительных для нравственности поступках не замечен, а замечен, наоборот, «в весьма хорошем поведении, кротости и трезвости».

Это хорошо, сказали в Управлении, но этого, знаете ли, недостаточно: «сверх удостоверений в отношении образа жизни и нравственной благонадёжности ищущих позволения издавать журнал, потребны доказательства способности их издавать повремённое сочинение».





Ну что ж. Выправили ещё одну бумагу. «Московский цензурный комитет имеет честь донести, что оный, по рассмотрении представленных г. цензором Цветаевым документов, свидетельствующих о занимательности многих статей, помещаемых Кс. Полевым в журнале Телеграф, издаваемым братом (так написано: братом — и всё; не написано — чьим) Николаем Полевым, нашёл, что статьи сии доказывают способность его, Ксенофонта Полевого, к изданию повремённого сочинения».

Справка ушла в Петербург, и дело заглохло.

А Уваров осенью прибыл в Москву — инспектировать университет. Посещал (в компании с Пушкиным) лекции, знакомился с профессорами и журналистами, на прощание выступил с программной речью. О задачах советской высшей школы.

— Отвлекать умы от таких путей, по коим шествовать им не следует. Усмирять бурные порывы к чужеземному, к неизвестному, к отвлечённому в туманной области политики и философии. Умножать, где только можно, число умственных плотин.

Только так можно сформировать нового человека — человека в футляре:

— Не подлежит сомнению, что таковое направление к трудам постоянным, основательным, безвредным служило бы некоторою опорою против влияния так называемых европейских идей, грозящих нам опасностью...

Тут он впервые трёхчленку и огласил. Произведя фурор. Сорвав овацию.

Хотя поняли, конечно, кое-как. Не во всю глубину. Не как путь к блаженству, озарённый образом действующего титана. А только в разрезе военно-патриотического воспитания с упором на местно-исторический колорит. Дескать, самодержавие с православием уже содержатся в атмосфере империи, как, допустим, кислород и азот, а народность надо нагнетать дополнительно. Производить в промышленных количествах из отечественного сырья и ежедневно распылять. Как средство от европейских идей.

Зато когда идиот заговорил о журналах — все поняли всё. И аплодисмент был вял.

— С давнего времени разделял я с многими благомыслящими неприятное впечатление, производимое дерзкими, хотя отдельными усилиями журналистов, особенно московских, выступать за пределы благопристойности, вкуса, языка и даже простирать свои покушения к важнейшим предметам государственного управления и к политическим понятиям, поколебавшим едва ли не все государства в Европе. При вступлении в должность думал я, что, укротив в журналистах порыв заниматься предметами, до государственного управления или вообще до правительства относящимися, можно было бы предоставить им полную свободу рассуждать о предметах литературных, невзирая на площадные их брани, на небрежный слог, на совершенный недостаток вкуса и пристойности; но, вникнув ближе в сей предмет, усмотрел я, что влияние журналов на публику, особенно университетскую молодежь, небезвредно и с литературной стороны. Разврат нравов приуготовляется развратом вкуса...

Студенты вообще не хлопали. Как и следовало ожидать. За что, собственно, Уваров и ненавидел Полевого. Его развязный тенорок. Который растлевает, растлевает, растлевает невинный ум России. Рассказывает ей разные гадости из жизни падших взрослых. О чём они пустословят в своих лжепарламентах. Чего добились в своих лженауках. Про что сочиняют лжероманы.

Он даже осмеливается их пересказывать! Такие грязные произведения, как «Notre Dame de Paris»!

Уварову приказал запретить эту книгу, как только дочитал. Она понравилась ему необычайно.

Россия вырастет и когда-нибудь скажет ему спасибо за своё счастливое детство. Ни за что на свете он не хотел бы дожить до этого дня. Станет такой же, как все. И, скорей всего, пойдёт по известной дорожке. За каким-нибудь наглым шутом вроде этого. Но, по крайней мере, уж этому-то мы рот заткнем.

— Мы, то есть люди девятнадцатого века, в затруднительном положении: мы живем среди бурь и волнений политических. Но Россия ещё юна, девственна и не должна вкусить, по крайней мере теперь ещё, сих кровавых тревог. Надобно продлить её юность и тем временем воспитать её. Вот моя политическая система. Я знаю, что хотят наши либералы, наши журналисты и их клевреты: Греч, Полевой, Сенковский и проч. Но им не удастся бросить своих семян на ниву, на которой я сею и которой я состою стражем, — нет, не удастся. Моё дело не только блюсти за просвещением, но и блюсти за духом поколения. Если мне удастся отодвинуть Россию на пятьдесят лет от того, что готовят ей теории, то я исполню мой долг и умру спокойно. Вот моя теория; я надеюсь, что это исполню. Я имею на то добрую волю и политические средства. Я знаю, что против меня кричат: я не слушаю этих криков. Пусть называют меня обскурантом: государственный человек должен стоять выше толпы.

Так говорил идиот.

§ 11. Ещё нечто о Застое. О «Литературной газете». О крокусах

Ему вконец обрыдла его побочная, т. н. научная карьера (удобная и внешне блестящая, но возможностей причинять живым людям настоящее зло — фактически никаких), и нестерпимо захотелось осуществить своё подлинное призвание — спасти Россию.

Он победил в закрытом правительственном конкурсе на самую изящную национальную идею (рабство есть осознанная необходимость), вдобавок зашифровав её наиболее благовидным девизом; хотя сам Уваров, не умея думать на русском языке и не любя на нём говорить, иной раз озадачивал своих клерков таинственным восточным словцом чучхэ — вычитанным, должно быть, из какой-нибудь книги В. Гумбольдта.