Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 98

Ну-ка, дети, назовите это существительное — которое, будучи обтянуто эпитетом «заплатанный», превращается в образец народного искусства. Не вижу поднятых рук. Давайте подойдём с другой стороны: Н. В. Гоголь творил в условиях цензурного гнёта; что, если он ради конспирации подменил прилагательное? каким-нибудь, знаете, синонимом — близким-преблизким... Совершенно верно: подставив на место заплатанногоштопаный, мы действительно получаем идиому, дожившую в языке до наших дней, — она обозначает крайнюю степень общественной бесполезности человека.

Следовательно, искомое существительное — вдохновившее классика на незабываемый гимн в честь русского языка, — прочитаем-ка его ещё раз все вместе, хором:

— ...Нет слова, которое было бы так замашисто, бойко, так вырвалось бы из-под самого сердца, так бы кипело и животрепетало, как метко сказанное русское слово...

Оно, значит, образовано от имени одного английского придворного доктора и является названием изобретённого им (для короля Карла II, 1630–1685) специального колпачка15.

Так русский крестьянин, дети, увековечил своего заступника.

Образованный же класс, подстрекаемый любовной лирикой и вообще литературой, продолжал размножаться как ни в чём не бывало. (См. медкарты выдающихся жён самых передовых представителей — Герцена, Тютчева, Пушкина, того же Николая Полевого, Толстого Льва, — что же говорить об остальных. Толстой-то впоследствии опомнился: перешёл на позиции патриархального крестьянства, написал «Крейцерову сонату», — но уже было поздно.) За время Николая численность дворян удвоилась. У большинства из них (у 60 %) и в начале-то царствования имелось в наличии по 20 д. м. п., не более того. Еще у 24 % — самое большее по 100 д. м. п. на брата. Крестьянский демографический бунт резко накренил соотношение рук и ртов, — и капитализм дворяне встретили по уши в долгах.

Вот что значит неправильная концепция.

Но летом 31 года она казалась вполне жизне- и конкурентноспособной. Если довести до ума: добавить философской глубины, а главное — придать наступательный характер. Согласитесь: не может же концепция царствования сводиться к ожиданию следующего. Николай Павлович и Сергий Семёнович долго разговаривали про это, гуляя по парку (во дворце было душно невыносимо). Уваров углублялся в частности: подтянуть Московский университет, заглушить «Московский телеграф» — ликвидировать его и заменить умным, сильным, искренним официозом.

Государь слушал внимательно — и думал: вакансия идеолога пустует. Этот рвётся и вроде бы годится. Перебросить, что ли, Блудова на укрепление МВД? а этот пусть реорганизует нам Минпрос. Николай Просветитель — не так уж плохо. Только доработать концепцию. И лозунг. Непременно должен быть лозунг. Или девиз. Насчёт официозного журнала заметил вслух: возможно, необходимость назрела; вот и Пушкин на днях выступил с аналогичной инициативой, но Александр Христофорович что-то сомневается, говорит: давайте сперва посмотрим, как пойдёт у него история Петра.

Тут Уваров и сделал на коре мозга пометку: поручить Вигелю безотлагательно навести, так сказать, мост. Вигель — так сказать, навёл.

Пушкин словно упустил из виду, что он уже несколько дней как не free lance. Уваров — почерком Вигеля — доброжелательно напомнил, в сущности — поздравил: полезное дело задумали — политический журнал; я, со своей стороны, — всецело за.

«Он с жаром, я сказал бы даже — с детской непосредственностью ухватился за идею вашего проекта. Он обещает, клянётся помочь его осуществлению...»

И далее — по тексту, см. выше.

Нет, положительно пора мне зачехлить клавиатуру! (Опять, откуда ни возьмись, — проклятый ямб! и опять!) Тридцать тысяч букв — только для того, чтобы восстановить последовательность ходов! Собирался в двух словах растолковать самому себе про Уварова: как эта кубическая медуза набралась такой злобы и такой мощи, что обездвижила беднягу Н. А. П. одним укусом, а вторым — лишила дыхания.

И всё ещё не растолковал.

Тридцать тысяч букв — а сюжет всё там же. Лето 1831 года. (16 августа, собственно говоря.) Царское Село, домик камер-фурьера Китаева, нижний этаж. Жара. Духота. На липких лентах, разложенных по подоконникам, muscae domesticae, как русские литераторы, из последних сил напрягают колбовидные придатки 3-го грудного кольца (в сущности — недоразвитые задние крылья). Одна почему-то особенно явственно: но скажи мне — пауза — на смертную муку — понижение, пауза — ты другую — повышение, звук делается неразборчивым и уходит по дуге к потолку.

У Пушкиных — фрейлина Россет. Забежала на минутку. За стихотворением «Клеветникам России»: государь ждёт. Фельдмаршалу Паскевичу поставлена задача — овладеть Варшавой к 26-му, к Бородинской годовщине, Жуковскому и Пушкину — за десять дней до — сдать тексты. (А кто просил: «Пускай дозволят нам, русским писателям, отражать бесстыдные и невежественные нападения иностранных газет»? Вперёд!) Стихи готовы; переписаны набело. Прочитать вслух? Ну что ж. О чём шумите вы, народные витии? Зачем — — —

Но тут, — якобы со слов бывшей фрейлины (через полгода она оставила двор, выйдя замуж) рассказывает её дочь, — «жена Пушкина воскликнула: “Господи, до чего ты мне надоел со своими стихами, Пушкин!” Он сделал вид, что не понял, и отвечал: “Извини, этих ты не знаешь: я не читал их при тебе”. — “Эти ли, другие ли, всё равно. Ты вообще надоел мне своими стихами”. Несколько смущённый, поэт сказал моей матери, которая кусала себе губы от замешательства: “Натали ещё совсем ребёнок. У неё невозможная откровенность малых ребят”. Он передал стихи моей матери, не дочитав их, и переменил разговор».

Старуха СНОП машет руками и кричит: не верьте ни единому слову! эта самая фрейлины дочь — патологическая лгунья!





Очень может быть. Ничто в литературе не даётся так легко — и так редко, — как подлинность интонаций.

§ 8. Нечто о жалости к мёртвым.

О предрассудках. О созвездии Гончих Псов

Видите ли, в чём дело. Николай Полевой, кончаясь (в 1846 году, в Петербурге, на Канаве, у Аларчина моста, в доме Крамера, февраля 22-го дня), произнёс такие слова:

— В халате и с небритой бородой...

Остальное неразборчиво. Но Наталья Полевая, должно быть, поняла. И сделала, как он сказал.

Из «Старой записной книжки» Вяземского:

«Отпевали Полевого в церкви Николы Морского, а похоронили на Волковом кладбище. Множество было народа; по-видимому, он пользовался популярностью. Я не подходил ко гробу, но мне сказывали, что он лежал в халате и с небритою бородою. Такова была его последняя воля».

Стало быть, такова. Набожный человек, многодетный отец, известный писатель — пожелал, чтобы на последнюю встречу с публикой — в церковь! — его доставили в таком виде. Зелёная байка. Голая жёлтая шея. Прозрачная щетина, как сыпь, на запавших щеках.

Необъяснимый предсмертный каприз. Или отчасти объяснимый — крайней бедностью плюс обидой — разумеется, на судьбу, на кого же ещё.

Кто ещё виноват, что он не умер хотя бы десятью годами ранее, когда он был корифей и властитель дум.

Или убрался бы из литературы как-нибудь по-тихому. Сломали — значит: лежи. А не ползай, воображая, будто куда-то идёшь. Не превращайся в презрительное нарицательное.

Это он, тот самый. Не поверите, а были и у него душа и талант.

И некоторое даже право на знаменитую фразу, которая в 32-м году далеко не всем казалась такой уж смешной:

— Кто читал, что писано мною доныне, тот, конечно, скажет вам, что квасного патриотизма я точно не терплю, но Русь знаю, Русь люблю, и — ещё более позвольте прибавить к этому — Русь меня знает и любит16.

Но теперь осталось только простить его и немедленно забыть. И русская литература явилась в Никольский собор почти вся. Что покойник выглядел слишком ненарядным — ей издали даже понравилось: так жальче.