Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 98

Все — то есть все аккредитованные иностранцы и двор — знали, что Николай Павлович — непримиримый противник крепостничества, и только авторитет старшего брата не давал ему претворить свою вольнолюбивую мечту в жизнь.

Младший брат не в счёт. Михаил Павлович способен только на контр-аргументы тривиальные: время тревожное, нельзя раскачивать лодку, главное — стабильность; и куда девать помещиков: какую компенсацию ни выдай — всёпромотают и в литераторы пойдут, — других невоенных профессий для дворян у нас нет, да и не умеют они ни черта; кроме шуток — если хотя бы каждый десятый займётся литературой, это уже двадцать пять тысяч перьев, полноценный союз писателей, — значит, и литфонд с домами творчества, — а в Третьем отделении, смешно произнести, всего тридцать восемь штатных сотрудников, Максим Яковлевич и так переутомлён до предела, и т. д., и т. п.

Решив: пора! — Уваров устроил так, что однажды утром государь нашел на своем рабочем столе документ, озаглавленный: «De la servitude personelle en Russie» — «О личном рабстве в России».

Само заглавие означало идейный прорыв. Рабство считалось термином из обихода диссидентов. Взвешенные мыслители говорили (не на публике и не в печати, понятно, а в своём кругу): крепостное право. Родимые пятна которого, — прибавляли взвешенные, — сама Европа-то у себя окончательно ещё не свела — а уже заметно подурнела; день ото дня дряхлеет, только что песок не сыплется, — вот что значит довериться неквалифицированным операторам. Тогда как Россия — вы же не станете этого отрицать, — свежа, как поцелуй ребенка. В нашей системе много хорошего. Она только что продемонстрировала всему миру свои преимущества (да что там! превосходство), наголову разгромив корсиканское чудовище с его двунадесятью языками. Демонтаж её чреват крупнейшей геополитической катастрофой XIX века — развалом РИ. Будем наконец историческими материалистами: наши производственные отношения просто удивительно как соответствуют нашим производительным силам.

Взвешенные не понимали (не желали понимать — или делали вид), что правительство не только не покушается на основы существующего строя, а, наоборот, стремится его укрепить: осушив базис и проветрив надстройку.

Крепостной строй в чистом виде (например, в хозяйствах министерства уделов) был обыкновенный колхозный, по некоторым параметрам (размер приусадебного участка, поголовье личного скота) даже предпочтительней. Правда, в чём-то и тяжелей: два, кое-где и три дня в неделю крестьянин работал на собственной запашке, то есть абсолютно не жалея себя. А в остальном — колхоз как колхоз: где родился, там и пригодился; за пределы района — не вздумай; впрочем, для особо пассионарных — два аварийных люка: казарма и тюрьма.

Но, извините, крепостное право как таковое не предполагает ни торговли людьми, ни сексуальной эксплуатации, ни даже телесных наказаний.

Сугубо между нами: в России крепостное право вообще ничего не предполагает, поскольку фактически не имеет законодательной базы. Пресловутый указ (якобы — Фёдора Иоанновича; якобы — от 1592 года) об упразднении Юрьева дня — до сих пор не отыскан. Да и найдись он — судя по всему, он отменял свободу передвижения наёмной рабочей силы, — и только. А когда и каким образом, на основании чьих и каких законных постановлений русский крестьянин получил юридический статус домашнего животного — неразгаданная гостайна.

То ли предки нынешних крепостных сами себя, с жёнами и детьми, заложили тогдашним землевладельцам, а возвратить кредит помешал неурожай. То ли коррумпированные дьяки, составляя списки избирателей, за взятки от землевладельцев писали всех подряд крестьян, сидевших на чужой земле, крепкими ей; а что ты и при этом всё равно не холоп, а вольный — иди доказывай через шемякин суд.

Тем печальней, что в здоровом теле здешнего суверенного феодализма, как огромный солитёр или канцер, обитает, наливаясь грязной кровью, самое настоящее, как в Древнем Риме, — рабовладение. (В дальнейшем взвешенные зашифруют его эвфемизмом — это зло, а наука «История СССР» — марксизоидой крепостничество.)

Ни по какому не по закону, а как национальная особенность. Или обычай. Скажем — уклад. Причем образовавшийся совсем недавно. В основном — за последние лет двести с небольшим. Расцвеченный, следовало бы добавить, коллективной фантазией паразитического класса: всех этих деревенских Калигул, де Садов, Мессалин, Салтычих.

Тезис идиота пылал, как факел в ночи:





«Нужно сказать откровенно: личное рабство не может быть, в принципе, оправдано никаким точным и разумным аргументом. Излишне выдвигать против него обвинения, которые никто не станет оспаривать, или высказывать набившие оскомину язвительные насмешки. Из этой очевидной истины вытекает принцип не менее определённый: личное рабство может и должно быть уничтожено».

Исключительно тонкий ход; но где тонко, там и рвётся; Николай Павлович вполне мог, прочитав этот абзац, отодвинуть рукопись в сторону или даже уронить на ковёр — и тем же утром сказать Бенкендорфу, угрюмо подделывая восточный акцент:

— Если мне не изменяет память, товарищ Уваров занят у нас по линии Наркомпроса. Было бы очень, очень хорошо, если бы он сосредоточился на выполнении своих непосредственных обязанностей, а решения ЦК о политике партии в деревне изучал по вечерам, в кружке политграмоты для спецов.

Не взял бы милого Фифи на роль в истории.

Риск был — но была и обоснованная надежда, что государь вовремя вспомнит: Уваров — человек не чужой, не хрен с бугра, а старый, верный, можно так выразиться — интимный — друг царствующего дома; покойная матушка его ценила, порфироносная вдова, и он ей посвятил чудный некролог; и Марии Павловне; и Елизавете Алексеевне; шедевры французской лирической прозы, каждый — отдельным изящным изданием, тиражом мизерным, для самых близких. Умел выразить соболезнование так задушевно и с такой самостоятельностью чувств, — что́ твой Пастернак или даже твой Михалков. Если подумать, Уваров и либералом-то был — когда был — из личной преданности непостижимому Благословенному. Поддался обаянию новой риторики — а кто мог устоять? Разве можно забыть, как великий брат в 14 году в салоне г-жи де Сталь при всех пообещал ей: на Парижском конгрессе он потребует, чтобы все цивилизованные государства запретили невольничество раз и навсегда!

— За главою страны, в которой существует крепостничество13, — сказал тогда император, — не признают права явиться посредником в деле освобождения невольников; но каждый день я получаю хорошие вести о внутреннем состоянии моей империи, и, с Божьей помощью, крепостное право будет уничтожено ещё в моё царствование.

У этой де Сталь, если верить слухам, Уваров на туманной заре своей юности отбил любовника, какого-то ирландского, что ли, капитана... Замнём. Стал взвешенный. Взял за женой мало не двенадцать тысяч душ; самозабвенно экспериментирует с крупным рогатым скотом, улучшая породу; печатает брошюры о тайнах животноводства, — невозможно, чтобы он подал на самый верх записку без конструктива.

На эту-то презумпцию и ставил Уваров — и выиграл. Император стал читать дальше — а дальше, в затылок тезису, шёл, как и требует диалектика, антитезис: ...может и должно быть уничтожено — но ни в коем случае не сразу, и уж подавно не теперь! Через два поколения, лучше — через три.

«К такому многосложному вопросу должно приступать с величайшей осторожностию. Это дерево далеко пустило корень: оно осеняет и церковь и престол. Вырвать его с корнем невозможно».

Экономику оставим экономам; впрочем, очевидно, что и тут всё не дважды два. Ещё Екатерина Великая задала (1 ноября 1766 года) петербургскому Вольному экономическому обществу задачу: «Что полезнее для общества, — чтобы крестьянин имел в собственности землю или токмо движимое имение, и сколь далеко его права на то или другое имение простираться должны», — и что же? сто шестьдесят четыре специалиста корпели два года: лучших ответов — пятнадцать, и все разные; однозначное решение найдут только Троцкий и Сталин.