Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 98

Но сама-то с собой бедняжка СНОП в шарады не играла. Она знала. Была уверена. Ни одной минуты не сомневалась. Страшно расстраивалась из-за этого текста. Если бы она только могла, она сделала бы его как бы небывшим. Технология позволяла. Но не позволяла — вы не поверите — профессиональная честь.

Утешало, что редкая птица доберётся до этого тома, тем более — до последних страниц. А и доберётся — ничего не разберёт. И полезет в примечания. Где её ждут, и всё готово к встрече.

Привет, редкая птица! Ты вроде бы чем-то огорчена? Знай же, что данная заметка представляет собой ответ на нападки реакционной прессы, прежде всего — на инсинуации Булгарина, Булгарина, Булгарина (припев повторяется несколько раз). Смысл её заключался в том, что Булгарин, стоявший на официозных охранительных позициях, противоречил сам себе, нападая на дворянское происхождение сотрудников «Литературной газеты», — ей-богу, так.

Понятно тебе? Не донос, а отпор. Булгарину, Булгарину, Булгарину. Проклятому Видоку Фиглярину. Стукнуть на сексота, что он антисоветчик, — какой же это донос? Это светлые силы срывают планы тёмных.

Учись читать наоборот. Написано: не дворяне — подразумеваются как раз дворяне Булгарин и Греч. Написано: наши демократические писатели — опять же про них, про издателей «Северной пчелы». Логично: тебя же предупредили, что на Булгарина находила иногда блажь — попротиворечить самому себе. Стало быть, вполне мог иногда, нечаянно, по недоразумению, попасть на сторону людей доброй воли. Диалектика борьбы. И вообще — тут стоят невидимые миру кавычки.

Что — а Полевой? Ах да — тоже фигурирует. Но комментария не сто́ит. Ну был такой. Издавал передовой, по меркам того времени, журнал — «Московский телеграф». Но раз упомянут между Гречем и Булгариным — значит, пособник реакции. О нём известно, что как-то плохо кончил, — а больше ничего. Ещё вопросы есть? Приятного полёта, мягкой посадки.

Не любила, не любила СНОП говорить о Полевом. И другим не давала. Сопротивлялась всеми фибрами10. Поскольку отдавала себе отчёт, что её кумир поступил с Полевым не прекрасно. Был, в некотором роде, не прав. Но сказать такое вслух? Лучше смерть.

Пушкин в Болдине долго обсуждал со своей литературной совестью этот эпизод. Отнюдь не сознаваясь, что автор заметки — он.

И совесть говорила:

— Воля твоя, замечание «Литературной газеты» есть тайный донос. Зачем поставили они avis au lecteur?

Он огрызался:

— Напечатанный тайный донос! Это что-то ново.

— Если не тайный, так явный донос. Это не легче, — усмехалась совесть.

Он написал две больших статьи (обе не дописал), чтобы её переубедить. Теми же аргументами, что и СНОП: против Булгарина все средства хороши, а Полевому ничего не будет. Она не слушала. Он заменил её простодушным приятелем А. — и разговор зазвучал так:

«А. Воля твоя, замечание “Литературной газеты” могло повредить невинным.

Б. Что ты, шутишь, или сам невинный — кто же сии невинные?

А. Как кто? Издатели “Северной пчелы”.

Б. Так успокойся же. Образ мнения издателей “Северной пчелы” слишком хорошо известен, и “Литературная газета” повредить им не может, а г. Полевой в их компании под их покровительством может быть безопасен».

Насчёт покровительства — это был опять ложный (конечно, не заведомо) навет, — но, так или иначе, первой, действительно, пострадала «Литгазета»: Бенкендорф вызвал Дельвига и распёк. (Ясно за что: за повесим их, повесим. В советское время и если бы песенка была о большевиках — тоже по головке не погладили бы.)





А Полевому — ничего, я же говорил. Разве что когда через год он вздумал издавать ещё и «Прибавление к Московскому телеграфу» (фактически ещё один журнал), император на его программе начертал собственноручно: Не дозволять, ибо и ныне ничуть не благонадёжнее прежнего.

И вообще, от литературного доноса никто в России до 1917 года не умирал. Тем более — от доноса иронического, саркастического, едва ли не пародийного. (С пафосом Загорецкого: против насмешек над львами, над орлами. Кто что ни говори.)

Чтобы такой текст сделался хотя бы самой отдалённой причиной чьей-нибудь гибели, должен был первым делом найтись читатель, который понял бы его буквально.

Принял бы совершенно всерьёз все эти слова: про аристократию, демократию и про фонарь. И дошёл бы до оргвыводов.

То есть круглый идиот. (Причем круглый математически: такой, в идиотизме которого все точки равно удалены от центра.) Причём безжалостный и могучий.

Вероятность личного столкновения с одним из таких существ невелика. Это как встретиться с акулой (никогда не спят, не знают страха; главное — поперечноротые, пасть — как автомобильная мойка, вот кошмар) или с кубической медузой (24 глаза, ни капли мозга, трёхметровые щупальца, смертельный яд).

Но, к несчастью для Н. А. Полевого, в первой половине девятнадцатого века один деятель такого типа в России был.

(Вы думаете — царь? Совсем не царь. В нашей — с Эзопом и Ламарком — таблице Николаю I соответствует обыкновенная треска. Gadus morhua. В мундире — любимом — Измайловского полка внешнее сходство полное. Спинных плавников — 3, анальных — 2, на подбородке небольшой мясистый усик. Окраска спины от зеленовато-оливковой до бурой с мелкими коричневыми крапинками, брюхо белое. А выражение глаз!)

У литератора — это все знают, а первый написал, если не ошибаюсь, Петрарка, — жизнь одна, а смертей — три. Что может с ним сделать враг, хоть самый лютый? Да только то же самое, что с любым другим человеком. Добиться, чтобы до самого наступления первой смерти — до остановки сердца — небо казалось нам с овчинку (спец. термин). Это нетрудно, методик до фига, самая примитивная (и эффективная) отработана (например, госбезопасностью) до блеска. Человека фиксируют на несколько часов, недель или десятилетий в положении «бараний рог» или «ласточка» (спец. термины), предварительно обработав т. н. ежовыми рукавицами (годится и пластиковый мешок), — и всё, цель врага достигнута. Но дальше он бессилен.

О второй смерти — чтобы погибла слава имени — позаботятся друзья. Конечно, тоже литераторы. Если начнут вовремя, т. е. заранее, лучше всего — еще на стадии «бараний рог» — скажем, если бывший ученик и почитатель, предав, проникнется вдруг презрением и вложит в ненависть весь свой талант, — она не замедлит, вторая смерть. Автор истории литературы, признав свой творческий просчёт, легко избавится от неудачного, неубедительного, бледного персонажа: просто-напросто возьмёт и вычеркнет абзац-другой.

А тут и третья смерть набежит — смерть сочинений.

§ 6. Нечто о дундуке. Милый Фифи. Скачущее тело

Идиот блестяще владел французским языком, свободно — разговорным немецким (писал — с ошибками). Якобы читал (кто проверит?) по-английски, по-итальянски. Древнегреческий со словарем. Латынь, само собой. Чтоб эпиграфы разбирать.

И выглядел прилично. По крайней мере — в молодости. С точки зрения, например, госпожи де Сталь, а также под кистью Кипренского, вполоборота. Лоб под тёмной шевелюрой высокий, нос крупный, прямой, брови густые, круглые, губы полные, взгляд как будто осмысленный, как бы даже задумчивый. Одет стильно. Поза уверенно-небрежная. Тросточка в расслабленной руке. Короче, по внешности ничего не заподозришь. Чувствуется (или мерещится задним числом) некоторая фальшь, как бы попытка выдать какую-то пустоту за какую-то глубину, — но не более того.

Мало кто догадывался. (И всегда — поздно.) И сам он, ясное дело, на ум не жаловался, только на нервы. Ну и (в стихах; баловался стихами в начале пути, в основном по-французски и по-немецки) на судьбу — а уж она ли ему не потакала. Со стороны посмотреть — мальчик объелся конфетами. Но ведь страдал — и полагал, что этими резями даёт о себе знать душа.

Страдалец я теперь — и помощи не вижу;