Страница 2 из 98
Так в конце концов и возникла Большая Иллюзия — все эти обманы Ричардсона-Руссо. (Не отменённые открытиями Прево-Мериме.) Вошёл в моду роман, сшитый, как платье, на героиню загадочную, но моногамную, от которой веет туманами, гигиеной, камнями кашалотов. Разумеется, несправедливо было бы преуменьшать вклад и других китообразных. Не забудем, что ткань, вырванная у них после смерти из полости рта, сформировала (корсетами, поясами и проч.) эталонный дамский силуэт. Кое-чем пришлось пожертвовать и представителям других классов — скажем, страусам. Но что касается любви — любви настоящей, т. е., конечно же, основанной на избирательном сродстве душ (прекрасных, как лица, одежда и всё остальное) и равняющейся неизбежному взаимному счастью, — эта идея, эта центральная ось европейской литературы, раскрутилась исключительно благодаря кашалотам (и гениям).
Поставлявшим продукты личного метаболизма как вспомогательное сырьё для производства идеалов.
Увы, кашалоты, как правило, не понимают, что шанс войти в историю и сыграть в ней положительную роль даётся им не иначе, как после смерти. Т. е. что хороший кашалот — это мёртвый кашалот. Часто кашалоты оказывают бессмысленное сопротивление, всячески мешая убивать их, — что, естественно, пробуждает в убийцах недобрые чувства (см. «Моби Дик» Г. Мелвилла, 1851).
Брэм подтверждает:
«Кашалот не только защищается от нападений, но храбро бросается на неприятеля и при этом пускает в ход не только свой могучий хвост, но и страшные зубы. Летописи китовых охот говорят о многих несчастиях, причиной которых был кашалот».
С гениями безопасней, но сложней. Гений, пока он жив, неузнаваем. Его принимают за кого-то другого. И убивают вроде как по ошибке. По какому-нибудь нелепому недоразумению, в котором как будто он же и виноват. (В действительности же — инстинктивно.) К тому же гений сам не дурак при случае умереть, и даже неоднократно.
Пушкин, например, впервые умер как раз в 1830 году, весной. Свидетельство о смерти подписано великим диагностом Белинским:
«Итак, тридцатым годом кончился или, лучше сказать, внезапно оборвался период Пушкинский, так как кончился и сам Пушкин, а вместе с ним и его влияние; с тех пор почти ни одного бывалого звука не сорвалось с его лиры».
Положим, Белинский был тогда не особенно еще велик: первокурсник-второгодник, — но и студенты успевающие, а также не студенты, как-то все вдруг почувствовали, что перестали ожидать новых текстов Пушкина как событий своей жизни. Хотя он и оставался, без всякого сомнения, первым поэтом, но для новых взрослых сделался не интересен, — а это ведь и есть, считайте, смерть. О, разумеется, мнимая, раз барышни и, самое важное, мальчики (те же Ванюша Т. и Федя Д.) читали его стихи всё так же, как надо: не видя букв.
И, разумеется же, никто ничего подобного в лицо ему не говорил — а что критика строила недовольные гримасы — это потому что дура, — думал он. И она ведь в самом деле была дура. А всё же он не мог не видеть, что смотрят на него как-то не так. Странно было бы сказать: в ссылке и то жилось — да нет, конечно, не веселей, всё это вздор.
Лишь были бы стихи. Когда их долго нет — страшно, что больше и не будет. Этот страх, он нестерпимо скучен, — на смертную скуку и похож. Последняя несомнительная строчка — красою вечною сиять — декабрь 29-го, давно — вам кажется, что за такую строчку не жаль и жизни? — большое спасибо. Между прочим, стишок напечатан — в «Литературной газете», под Рождество — и никем не замечен, ни единой литературной душой.
Тем временем, по совпадению, взгляд начальства изменился тоже: не потеплел, но опасливое беспокойство исчезло. Пушкин не знал — отчего, но мы-то с вами в курсе: должность управляющего Третьим отделением занимал М. Я. Фон-Фок — лучший пушкинист всех времён. И ещё год назад, когда Пушкин собрался на Кавказ, т. е. рассуждал в тесном дружеском кругу, между лафитом и клико: рвануть — не рвануть, дадут за самоволку по шапке — не дадут, — и тесный дружеский круг, допив клико, разъезжался стучать, — и Николай с Бенкендорфом не могли решить, какая мера эффективней с точки зрения педагогики: тормознуть и врезать с ходу или, действительно, посмотреть якобы сквозь пальцы, а по шапке дать потом? а вдруг он вздумает декламировать офицерам «Послание в Сибирь»? тогда уже строгим выговором не обойтись, придётся — с занесением; а если возобновит контакты с недоразоблачёнными заговорщиками? или сдуру свалит за море? кто будет отвечать? — ещё тогда, в 29-м, Максим Яковлевич заявил руководству категорически: бред это всё.
— Господин поэт столь же опасен для государства, как неочинённое перо. Ни он не затеет ничего в своей ветреной голове, ни его не возьмёт никто в свои затеи. Это верно! Предоставьте ему слоняться по свету, искать девиц, поэтических вдохновений и игры. Можно сильно утверждать, что это путешествие устроено игроками, у коих он в тисках. Ему, верно, обещают золотые горы на Кавказе, а когда увидят деньги или поэму, то выиграют — и конец. Пушкин пробудет, как уверяют его здешние друзья, несколько времени в Москве, и, как он из тех людей, у которых семь пятниц на неделе, то, может быть, или вовсе останется в Москве, или прикатит сюда назад.
Жизнь — как и должно быть, если агентура не халтурит, — подтвердила его правоту. Пушкин тогда сколько-то ещё пробыл в Москве (и сильно проигрался) — уехал-таки на Кавказ (там проигрался в пух) — в конце сентября возвратился в Москву (продулся опять), в октябре отправился в Малинники и Павловское, к дамам Вульф, с ноября жил в Петербурге (играя ночи напролёт, и всё несчастливо) — и вот Великим постом прибыл снова в Москву, — а огромный карточный долг гнался за ним по пятам.
Судя по всему, Пушкина пасла шайка шулеров — профессионалов и любителей. Некто Лука Жемчужников. Некто Огонь-Догановский. Некто Великопольский. Известный граф Толстой. И другие. Одному только Луке Пушкин был должен тысяч 5, а всем вместе — как бы не 40. Впрочем, они охотно принимали его векселя, соглашались (разумеется, под солидный процент) на уплату по частям; иной раз давали отыграться (особенно если он ставил рукопись), а то и ссужали (опять же под процент) тысячей-другой.
Поскольку любили его; во-первых, за то, что он всегда проигрывал, «проигрывал даже таким людям, которых, кроме него, обыгрывали все», и, значит, с ним можно было себе позволить чувство чести; положившись, как на каменную стену, на неисчерпаемый ресурс его невезения. Терпила безупречный, т. е. безнадёжный — настоящее сокровище. Какой же шулер не жаждет fair play без риска и убытка? Плевать, что много не возьмёшь и не скоро получишь, барыш не уйдёт, но бесценен и кураж: вот же она, удача в чистом виде — и безотказна, как сама Аделаида Ивановна (см. у Гоголя в «Игроках»). А во-вторых, на него замечательно ловились провинциалы, особенно офицеры и помещики; не каждый, знаете ли, приблизится к играющим незнакомцам, но попробуй удержись, когда банкомёт — сам Пушкин: потомство не простит.
Имеется показание интуриста: 23 декабря 1829 года Пушкин сказал ему, мистеру Томасу Рэйксу, эсквайру (перевод топорный):
— Я бы предпочёл умереть, чем не играть.
К Страстной неделе 1830 года имущество Пушкина (не считая одежды) составляли: два перстня на пальцах (талисман Волшебницы и подарок Гения чистой красоты) и обруч — золотой, с яшмой — на правом предплечье, под рубашкой. Ну и крестик на шее.
Плюс надежда, что сумасшедший Смирдин купит, как обещал, оптом все нераспроданные книги (прошлогодние два тома «Стихотворений», отдельные главы «Онегина» и проч.) — и копирайт на четыре года. 30 тысяч — жаль, что в рассрочку, но всё-таки — постоянный доход: 600 р. каждый месяц — в сущности, совсем недурно — да только не для человека, у которого в номере (гостиница Коппа; Глинищенский пер., между Тверской и Большой Дмитровкой) на полу валяется черновик письма к неизвестному (к этому самому, небось, Огонь-Догановскому): Я ни как не в состоянии, попричине дурных оборотов, заплатить вдруг 25 тыс.