Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 116 из 117

Леса и луга провожали меня, река, не отставая, бежала поодаль, я смотрел вокруг и видел, что мир почти ничем не отличается от моей родины. Цветы и деревья, хлеба и кусты орешника говорили со мной, я пел с ними вместе, и они понимали меня — совсем как дома; но вот и моя пчела уже отдохнула и медленно поднялась ко мне на плечо, взлетела, дважды с бархатистым сочным жужжанием описала круг надо мной и прямою дорогой полетела назад, в родные края.

И тут из лесу вышла навстречу мне девушка; в руках она несла корзину, на белокурых ее волосах была широкополая соломенная шляпа, бросавшая тень на лицо.

— Здравствуй! — сказал я. — Далеко ли путь держишь?

— Я несу обед жнецам, — ответила девушка и пошла по дороге рядом со мной. — А ты куда идешь?

— Я иду по белу свету, отец отправил меня странствовать. Он говорит, что я должен играть для людей на флейте, да только по-настоящему я пока не умею играть, мне надо еще учиться.

— Вот оно что! А что же ты умеешь? Ведь каждый должен что-то уметь.

— Ничего особенного я не умею. Умею петь песни.

— Какие же это песни?

— Разные песни, какие хочешь. Я пою утру и вечеру, пою всем деревьям, и всем цветам, и зверям, и птицам. Вот сейчас я могу спеть хорошую песню про девушку, что вышла из лесу и идет по дороге, несет жнецам обед.

— Правда можешь? Тогда спой!

— Хорошо. Но сперва скажи, как же тебя зовут?

— Бригитта.

И я запел про красивую девушку по имени Бригитта, про ее соломенную шляпу, про то, что лежит у нее в корзине, и про цветы, что глядят ей вслед, и про голубой вьюнок, что льнет к ней ласково, протянувшись от изгороди у дороги, и про многое другое. Бригитта слушала внимательно, потом сказала, что песня хороша. Когда я пожаловался на голод, она подняла крышку корзины, достала кусок хлеба и дала мне. Я принялся есть на ходу, но Бригитта меня остановила:

— Нельзя есть на ходу. Все делай в свое время.

И мы с ней опустились на траву, и я ел хлеб, а она сидела, обхватив смуглыми руками колени, и глядела на меня.

— Споешь еще что-нибудь? — спросила потом Бригитта.

— Отчего ж не спеть! А о чем?

— Спой о девушке, которую бросил милый, о том, как она грустит.

— Нет, про это я не могу спеть. Я ведь не знаю, как это бывает, да и нельзя так сильно грустить! Отец сказал, что я всегда должен петь песни приятные, которые нравятся людям. Я спою тебе про кукушку или про мотылька.

— Так ты ничего не знаешь о любви? — спросила Бригитта, когда я кончил петь.

— О любви? Как не знать — любовь это то, — что всего прекрасней.

И я запел о солнечном луче, о его любви к алым цветам мака, о том, как он играет с ними, радостно, весело. И еще я спел про подругу зяблика, про то, как она его ждет, а когда зяблик к ней прилетает, спешит прочь, словно вдруг испугавшись. И снова я запел про кареглазую девушку и про юношу, что шел по дороге и распевал песни, и девушка угостила его хлебом в благодарность за прекрасные песни, да только хлеба юноше не надо, он хочет другого — получить от девушки поцелуй; а еще он хочет глядеть в ее карие глаза, и вот он поет и поет одну песню за другой, и наконец девушка улыбается и целует парня — лишь тогда и умолкает его песня.



И тут Бригитта склонилась ко мне и поцелуем заставила меня умолкнуть, и закрыла глаза, а потом вновь открыла, и близко-близко увидел я две золотисто-карие звезды, и в них отражались и сам я, и белые цветы полевые.

— Мир прекрасен, — сказал я, — прав был мой отец! Теперь позволь, я помогу тебе нести корзину, ведь ты должна поспеть к обеду.

Я подхватил корзину, и мы снова пустились в путь; шаги Бригитты звучали в такт моим, и радость моя была созвучна ее радости, а тенистый лес на склоне горы чуть слышно о чем-то шептал, — никогда еще не странствовал я так привольно! Поначалу я весело пел, пока наконец не умолк оттого, что слишком многое вдруг переполнило меня, слишком многое стало вдруг внятным в шорохах, долетавших с реки и с горного склона, в шелесте трав и листвы, в шуме ветвей, в плеске волн.

И подумалось мне: о, если б я мог узнать и пропеть все великое множество песен мира — о травах и цветах, и людях, и облаках, обо всем на свете: о лиственной роще, о хвойном боре, о всех птицах, о всех зверях; спеть все песни далеких морей и гор, и песни звезд и луны; о, когда б все эти песни разом зазвучали, запели во мне, я был бы самим Господом Богом и с каждой новою песней зажигал бы в небе звезду.

Так размышлял я, и тихого удивления преисполнилась моя душа, ибо никогда еще не приходили ко мне подобные мысли, но тут Бригитта остановилась и потянула корзину к себе.

— Отсюда мне надо подниматься в гору, — сказала она. — Там, в полях, наши жнецы… А ты, куда ты пойдешь дальше? Хочешь, пойдем со мной?

— Нет, с тобой я пойти не могу. Я ведь иду по свету Спасибо тебе за хлеб, Бригитта, и за поцелуй твой — спасибо. Я буду тебя вспоминать.

Она наклонилась к корзине, и тут глаза ее, осененные золотистою тенью, вновь оказались так близко, и губы ее прильнули к моим, и поцелуй был так сладок, что в самом блаженстве я почувствовал чуть ли не грусть. Я поспешил сказать: «Прощай!» — и быстро пошел вперед.

Девушка стала медленно подниматься в гору; перед тем как войти в тенистый буковый лес, она остановилась и оглянулась назад; я помахал ей рукой и снял шляпу, Бригитта кивнула в ответ и тут же скрылась в сумраке, беззвучно, словно видение.

Я же спокойно продолжал свой путь и в глубокой задумчивости дошел до поворота дороги.

За поворотом стояла над рекой мельница и покачивался на волнах корабль, в котором был всего один человек; казалось, он ждал только меня, потому что, когда, сняв шляпу, я поднялся на палубу, корабль сразу же отошел от берега и заскользил вниз по реке. Я сел в середине, человек же остался на корме, у руля; я спросил, куда мы плывем, и тогда он поднял голову и обратил на меня туманный взгляд серых глаз.

— Туда, куда ты хочешь, — негромко ответил он, — вниз по реке и в открытое море или в большие города — ты волен выбирать. Все это — мое.

— Твое? Значит, ты — король?

— Возможно, — ответил он. — А ты — поэт, как мне кажется. Если так, спой попутную песню!

Не сразу собрался я с духом — я чувствовал робость перед строгим седым кормчим, и корабль наш скользил по реке так необычайно быстро, так бесшумно… Я запел о реке, что мчит корабли по волнам, в которых отражается солнце, о реке, что шумит у скалистых утесов и радостно завершает в море свое странствие.

Лицо кормчего было недвижно, и, когда я умолк, он кивнул мне чуть заметно, словно находился во власти грез. И тут, к моему изумлению, он и сам запел, и он тоже пел о реке, о ее странствиях через долины, и песнь его была прекрасней и мощней, чем моя, и все в ней звучало иначе.

Река, о которой он пел, мчалась с гор, хмельная, все сметающая на пути, буйная, грозная; с рычанием покорялась она мельничным плотинам и жестоким оковам мостов и ненавидела все корабли, которые ей поневоле приходилось нести; и в волнах своих, в длинных зеленых водорослях она с недоброй усмешкой покачивала белые тела утопленников.

Все это мне не понравилось, однако песня звучала столь прекрасно и таинственно, что я почувствовал растерянность и смущенно молчал. Если истинно то, о чем пел этот прекрасный мудрый старый певец глуховатым своим голосом, значит, все мои песни — лишь глупая, наивная детская игра. Значит, мир в своей сути не добр и не светел, как сердце Господне, о нет, он темен и страждущ, жесток и грозен, и если леса шумят, то шум их — не радости шум, но страдания.

Мы плыли и плыли, и тени стали длинней, и всякий раз, когда я пытался запеть, моя песня звучала все глуше, мой голос слабел, кормчий же всякий раз отвечал мне песней, в которой мир представал все более непостижимым, все более полным страданий, и оттого все более возрастали моя печаль и мое смятение.

Душе моей было больно, я сожалел, что не остался на берегу — с цветами или с красавицей Бригиттой, и, чтобы найти хоть малое утешение, я в сгущавшемся сумраке снова запел, глядя на рдевший закат, громко запел о Бригитте и ее поцелуях.