Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 36



— Сдаемся! Мы сдаемся! — вопила она, и улыбка неимоверного облегчения и счастья расплылась по ее лицу. — Все, можешь прекратить! — вопила она и заливалась смехом. — Все кончено, мы больше не воюем! — И она обернулась к детям сообщить им радостную весть.

Муж вырубил ее одним ударом.

Этот одноглазый учитель усадил жену на скамью, прислонил к стене. А затем подошел к старшему по чину среди присутствующих, которому случилось быть вице-адмиралом.

— Женщина ведь… У нее просто истерика… С женщинами бывает… Она ведь вовсе не то хотела сказать… Удостоена золотого Ордена материнства… — бормотал он вице-адмиралу.

Вице-адмирал и глазом не моргнул. И ничуть не ощутил себя в неподобающей роли. В манере, преисполненной достоинства, он отпустил бедняге грехи.

— Ничего, — сказал он. — Бывает. Не переживайте.

Система, способная прощать подобные проявления слабости, вызвала у учителя восхищение.

— Хайль Гитлер! — поклонился он, отступая назад.

— Хайль Гитлер! — ответил вице-адмирал.

Затем учитель начал приводить в чувство жену, стремясь сообщить ей радостную весть: она прощена, все проявили понимание.

А бомбы тем временем все охаживали землю, а трое детей учителя и бровью не повели.

И не поведут никогда, пришло мне на ум.

И я не поведу — пришло мне на ум.

Больше никогда.

43: СВЯТОЙ ГЕОРГИЙ И ДРАКОН…

Дверь на мой крысиный чердак сорвали с петель, и она канула куда-то без следа. Дворник завесил дверной проем моей плащ-палаткой, прибив ее крест-накрест досками. А на досках написал золотой краской для батарей, отсвечивающей в огне моей спички: «Внутри — никого и ничего нет».

Тем не менее кто-то отодрал нижний угол полотнища, образовав тем самым небольшой треугольный лаз на чердак, похожий на полог вигвама.

Я пролез в него.

Выключатель не сработал. Единственным источником света остались несколько невысаженных оконных стекол. Разбитые окна были заткнуты бумагой, тряпками, одеждой, постельным бельем. В щелях свистали ночные ветры. Свет, попадавший в мой чердак, казался синим.

Я подошел к заднему окну за печкой, выглянул посмотреть на чудо, очерченное границами частного скверика, маленький Эдем, образованный смыкающимися задворками. Сейчас там никто не играл.

Некому там было крикнуть то, что мне так бы хотелось услышать в ту минуту: «Три-три, нет игры, ты свободен — выходи».

В сумраке чердака кто-то пошевелился, послышался шорох. Крыса, подумал я.

Я ошибся.

Это был Бернард О’Хэа, человек, вечность назад арестовавший меня. Это зашевелилась моя суженая Фурия, принявшая образ человека, видевшего лучшее в себе в стремлении ненавидеть и преследовать меня.

Я никоим образом не хочу возводить на него хулу, уподобляя звук его движений звуку движения крысы. Я отнюдь не воспринимаю О’Хэа крысой, хотя его поведение по отношению ко мне казалось столь же докучливым, но меня не касающимся, сколь копошение крыс за стенами моего чердака. То, что он арестовал меня в Германии, ровным счетом ничего не значило. И не делало его моей Немезидой. Моя песенка была спета задолго до того, как О’Хэа посадил меня под замок. И для меня он был не более чем один из тех, кто собирает по следам войны развеянный ветрами мусор.

Самому О’Хэа, однако, картина наших отношений рисовалась в куда более волнующем свете. Себя, особенно когда под банкой, он мнил Святым Георгием, а меня — Драконом.

Когда я разглядел его в сумерках моего чердака, он сидел на перевернутом оцинкованном ведре. Он был одет в форму Американского легиона. И имел при себе кварту виски. Видно, давно меня поджидал, пил и курил. Он был пьян, но форма была в полном порядке, галстук как по ниточке и пилотка строго под положенным углом. Форма играла для него существенную роль и предназначалась играть такую же роль и для меня.

— Узнаешь? — спросил он.

— Узнаю.

— Годков мне прибавилось, — сказал он, — но не так уж я и изменился, а?

— Нет, — ответил я. Ранее я описал его похожим на поджарого молодого волка. Сейчас, на чердаке, он выглядел нездоровым — бледным, издерганным, с воспаленными глазами. Не так волк, как койот, подумал я. После войны он явно не процветал.

— Ждал меня? — спросил он.

— Ты предупредил, что можешь объявиться.

Мне приходилось держаться с ним осторожно и вежливо. Я предполагал, и предполагал верно, что он явился ко мне с недобрыми намерениями. А раз он такой наутюженный, хотя меня много меньше и легче, то, наверное, вооружен. По всей вероятности — пистолетом.

О’Хэа поднялся на ноги, и по тому, как его шатало, я понял, насколько он пьян. Поднимаясь, он сшиб ведро.



И усмехнулся.

— Я тебе часто являюсь в кошмарах, а, Кэмпбелл?

— Часто, — ответил я. Солгав, разумеется.

— Удивлен, что я никого с собой не привел?

— Удивлен.

— Многие со мной просились, — объяснил он. — Из Бостона делая компания хотела прилететь. И сегодня, как я до Нью-Йорка добрался, зашел в бар, разговорился там с незнакомыми людьми, так они тоже за мной увязались.

— Гм, — хмыкнул я.

— Но я им знаешь, что сказал?

— Нет, — ответил я.

— Я им сказал: «Извините, значит, парни, но это — вечеринка только для нас с Кэмпбеллом». Так вот и будет — только мы с тобой вдвоем, лицом к лицу.

— Ага, — буркнул я.

— Тут дело давнее, я им говорю, годами копилось, — продолжал О’Хэа. — Это у нас судьба такая, чтоб с Кэмпбеллом встренуться после стоких лет… Ты что, не согласен? — спросил он меня.

— С чем?

— С тем, что судьба. Вот так сойтись здесь, в этой комнате, и чтоб ни один из нас не увильнул, даже если б захотел.

— Возможно, — пожал я плечами.

— Как только решишь уж, что в жизни — ну, никакого смысла, — сказал он, — как — раз, и вдруг просек, что ты в аккурат для чего-то предназначен.

— Понимаю, о чем ты.

О’Хэа качнуло, но он удержался на ногах.

— Знаешь, чем я на прожитье зарабатываю?

— Нет.

— Диспетчер я. У меня грузовики мороженое возют.

— Что-что? — переспросил я.

— Грузовиков цельная армия. Ездиют по предприятиям, пляжам, стадионам — всюду, где толпится народ. — О’Хэа, казалось, напрочь забыл обо мне на секунду-другую, смутно вспоминая миссию руководимых им грузовиков. — Машины дли мороженого прямо на грузовике, — пробормотал он. — И всего два сорта: ванильное и шоколадное. — Голос его звучал точно так же, как у бедняжки Рези, рассказывающей мне о чудовищной бессмысленности ее работы за сигаретным автоматом в Дрездене.

— Как началась война, — сказал мне О’Хэа, — я думал, мне получше обломится через пятнадцать лет, чем должность диспетчера по отгрузке мороженого.

— Надо думать, всем нам случается разочаровываться, — сказал я.

На эту вялую попытку протянуть руку братства О’Хэа не среагировал. Его беспокоила лишь своя печаль.

— Врачом хотел стать, — бурчал он. — В юристы думал податься, в писатели, архитекторы, инженеры, газетчики. Чего бы я только не достиг!

— Но тут женился, — продолжал он, — и жена пошла детей строгать, так мы с корешом завели дело по поставке пеленок, а, кореш возьми и сделай ноги с башлями, а эта знай себе все рожает. Ну, с пеленок я переключился на жалюзи, а как жалюзи накрылись, вышло мороженое. А жена все рожала, и машина все ломалась, мать ее так, и кредиторы заели, а весной и осенью термиты весь пол прогрызают.

— Сочувствую, — сказал я.

— Вот я и спросил себя, — продолжал О’Хэа, — какого ж рожна? Чего я не вписываюсь? В чем смысл-то?

— Хорошие вопросы, — мягко сказал я, передвигаясь поближе к тяжеленным каминным щипцам.

— И тут кто-то возьми и пришли мне газету со статьей, что ты еще жив. — И я увидел воочию злобную радость, охватившую его в тот момент. — Тут-то до меня и дошло, в чем смысл. Зачем я живу и в чем мое предназначение.

Выпятив глаза, О’Хэа шагнул ко мне.

— Вот он я, Кэмпбелл, прямиком из прошлого!