Страница 10 из 83
Призраки танцев, песен, куплетов, шуток и непристойностей, которые звучали тут прежде, крались, покрывшись пылью, вдоль стен. Это им не помогло. Стены обили черным, гроб медленно поднимали с пола, чахлую рощицу пальм и лавра вносили в дверь то направо, то налево. Даже большой крест Эдит, безо всякого на то права, установила у изголовья гроба.
Фирма «Die Entreprise des Pompes funèbres» соответствовала своей доброй славе. Это еще вопрос — она ли поместила в газете объявление, которое некоторым читателям бросилось в глаза роковым парадоксом:
«Вчера, на сорок восьмом году жизни, скончался господин Макс Штейн. Церемония похорон начнется в доме скорби на Гамсгассе, 5».
Все шло своим чередом, в наилучшем порядке. Одно лишь обстоятельство неприятным образом обратило на себя внимание: специфический запах в прихожей дома — тот запах горячей воды в ванне с духами, а еще мыльной пены, вазелина, кожной мази, косметики, по́та, алкоголя и пряной пищи — нельзя было изгнать никакими средствами. Дамы часами жгли в прихожей ладан, но от этого запах становился — никак иначе не скажешь — еще непристойнее.
VIII
Можно отнести к числу тех неправдоподобных вещей, которые легко прощают жизни и неохотно — авторам, то обстоятельство, что господин президент Море, — конечно, аккуратнейший читатель городских газет, — проглядел это парадоксальное извещение о смерти. Объясняется сия странность, разумеется, особенностью тех дней, большими волнениями и тревогами, когда газеты полнились всевозможными политическими новостями, и в каждой строчке на карту были поставлены война и мир, судьба всей планеты.
Господин Море покинул кафе в глубокой задумчивости. Патриотическое волнение будоражило его душу, и перед духовным взором бушевала война. Война в представлении господина Море была войной весьма далекого прошлого. Ни «современной пустоты поля битвы», ни бетонированных окопов, ни авиационных эскадр, ни газовой атаки; война батальной живописи, полная веселья и кавалерии. Великолепные кони с постаментов вздымались к небесам, снаряды разрывались красным, зеленым, желтым и синим, подобно затейливым ракетам фейерверка, раненые хватались за сердце, как певцы на высоких нотах.
Представляя себе мировую катастрофу столь красочно, президент пересек овощной рынок и шагал вдоль фасада университета к Эйзенгассе, когда увидел справа на маленькой площади замершие в ожидании три траурные повозки и сдвоенный фургон третьего класса. Море подумал тотчас, кто бы это мог здесь умереть, — ведь узнавать такие вещи впрямую относилось к его профессии, — и тщательно перебрал в уме известные фирмы и семейства, обитавшие в этом квартале. Он сам удивлялся, что чья-то смерть могла ускользнуть от него. Однако, едва он понял, где находится, им овладело то настроение, которому он иногда уступал в молодые свои годы.
Господин доктор Шерваль зря воображал, что именно ему обязан президент знакомством с «этим великолепным домом». Не в характере Море ночь превращать в день и срамиться перед всем народом. Но, господи боже, один-единственный раз как-нибудь сойдет!
Он ведь давно знал дом на Гамсгассе, — и в лучшие времена, а не при этой черни! Молодым мужчиной он часто заходил сюда украдкой после полуночи и всегда находил здесь умиротворяющее удовлетворение. Его образ действий казался ему не только скромнее, но и моральнее, и даже гигиеничнее, чем поведение остальных.
Президент остановился. Потрясенный, в это мгновение он ощутил наступление новой эпохи. Она была двойственна по сути своей. С одной стороны, как приглашение на похороны — свита серьезных бородатых мужчин в цилиндрах и имперских сюртуках; с другой — молодцеватые и бодро-веселые ландскнехты. Фантазия Море в самом деле кишела ландскнехтами и образами из соответствующей литературы, как-то: обозная стража, игра в кости, лагерные девки.
Море смотрел на похоронную повозку, думая и о трудных временах, и о порче нравов, витавшей в воздухе, и решил, поскольку ничего определенного в ближайшие часы делать не собирался, не препятствовать сегодня своим желаниям. Мимо фургона, запряженного вороными с черными качающимися перьями на головах, направился он, тоже покачивающейся походкой, в узкую улочку.
Он нашел обычно крепко захлопнутую и плотно занавешенную дверь широко распахнутой.
Между тем в доме все было готово к обряду прощания. Гроб стоял на возвышении, несколько разрозненных цветов и один жалкий венок сверху, — на украшения побогаче суммы, что благородно сберегла Эдит, уже не хватило.
Из-за гроба, впрочем, между «Entreprise des Pompes funèbres» и фрейлейн Эдит возникли разногласия. Это был просто ящик из сырого дерева, какой предписывает мертвым еврейский обычай. Господь ведь сам говорит через Писание: «Прах ты и в прах возвратишься»[17]. Потому всякое убранство, всякое приукрашивание этого Богом желаемого процесса нечестиво и кощунственно. Экономка же придерживалась на сей счет другого мнения. Гроб должен быть красив и великолепен, обит серебром, украшен эмблемами, не обделен и белым кружевным кантом. Большие деньги заплатить — чтобы доставили такой вот деревянный ящик? «Чисто по-еврейски!» — восклицала она. Даже религия служит им, чтобы раббах[18] получить и облапошить клиента. Очень трудно было убедить раздосадованную женщину, что земля еврейского кладбища примет лишь предписанный обычаем гроб.
Собрались дамы в своем скудно импровизированном и одновременно франтовском трауре. Пришли также несколько мелких людишек из соседей, сразу же проскользнув на цыпочках, с грустным видом, в Голубой Салон, где можно было на даровщинку подкрепиться ликером и творожником. Там хозяйничал господин Нейедли, уговаривая соседей, служащих «Entreprise des Pompes funèbres», да и самого себя немного выпить и закусить.
К сожалению, не было никого из постоянных гостей, — ни из шестого драгунского, ни артиллеристов, ни интеллектуалов, ночных птичек, ни Шерваля, ни Пепплера, ни Оскара, — словом, ни одной пары глаз, которую изумил бы вид неузнаваемого Большого Салона. Значительную часть паркета захватило возвышение с гробом, закутанные лампы мрачно тлели, амурчики над зеркалами оделись в черное неглиже, крест возвышался у изголовья еврейского гроба, горели высокие церковные свечи, и плакало в трауре многочисленное семейство сильно напудренных дочек мелких буржуа — потому что так полагалось, потому что покойного хорошо знали, потому что жизнь грустна, а смерть потрясает, и редкое празднование ее приносит радость.
Пока сморкались красные носы и раздавались всхлипы, у Большого Салона не было прошлого. Напротив, незамеченным осталось мгновение, насыщенное возвышенными, шекспировскими противоречиями жизни.
Однако невозможно вечно всхлипывать, сморкаться и пялиться на гроб. Что-то теперь должно случиться, кто-то должен сказать слово, обратиться к мертвецу с прощальной речью. Растерянность Эдит всё усиливалась. Болезненно ощущалось отсутствие священника — огромный недостаток мероприятия, которому Эдит так бескорыстно пожертвовала кругленькую сумму. Она была вне себя — ведь как продолжаться торжеству без Бога и священного обряда? Все прекрасно устроено, каждый ожидал потрясающего душу прощания, и слишком долго уже стояли вокруг катафалка; мучительные вопросы, казалось, наполняли воздух; то был тихий скандал. Эдит кусала губы, ничего спасительного не приходило ей на ум. Она отчаянно украдкой озиралась...
И внезапно отчаявшийся взгляд упал на президента Море, который стоял в дверях, высокий и одетый в черное. Никто из «гостей» не явился. Его же привело сюда доброе сердце и благородный образ мыслей. Эдит воздала хвалу мудрости провидения и душевности Море.
Видение это высилось, будто созданное для траурной церемонии; теперь ничего дурного не могло случиться, когда появился этот несравненный деятель смерти, чье имя[19] само о ней напоминало. Экономка кинулась к нему, что-то прошептала, и в течение десяти секунд положение было спасено.
17
Быт. 3:19.
18
Раббах (идиш) — выгода, пожива, барыш.
19
От mors (лат.) — смерть.