Страница 34 из 91
У короля Вацлава было два сына. Одного звали Владислав, другого Пршемысл. Оба росли красивые, духом крепкие, но король, а за ним и дворяне и челядь, отдавали предпочтенье перворожденному Владиславу. Ему должно королем стать. Государь возлагал на Владислава надежды великие и верил, что останется жить в деяниях его и могуществе. Люд простой и дворяне и придворная знать также приучались повиноваться королевичу Владиславу, видя в нем будущего своего властителя. Вот так и жил Владислав, с младых ногтей своих возносимый высоко. Ученейшие мужи, храбрейшие рыцари, благороднейшие священнослужители пеклись о духе его и разуме. Они обучали его различным наукам, проводя подле него дни долгие, а Владислав к учению был усерден, ибо врожденный ум, способности и благородство души подсказывали ему, что есть мудрость и что красота. Так укреплялся дух Владислава, и люди говорили:
— Ах, королевич! Нет на свете юноши, который сравнился бы с ним! Мысль его ясна и остра, разум быстр, обращение приятное, а воля железная.
Однако же, коли случалось королевичу поступить необдуманно, наставники пеняли ему, но делали это с великой умеренностью. Когда же королевич в общении своем держался по обычаям времен княжьих, — пеняли пестуны и корили его со всею строгостью.
— Королю, — внушали они, — и тому, кто сядет королем, пристало держать себя согласно обычаям времени своего. Высокородный Вацлав со всей решительностью обращается к ним, отвергая обычаи и порядки старые, заводит новые, времени его подобающие, и, словно корону или шлем, возвышает дела рыцарские. Ты спросишь, зачем? По причинам самым благородным, великодушный Владислав. Король намерен доказать, что нравы, царящие при дворе немецких королей и при иных дворах монарших, объединяют государей и указывают, что роды властителей близки один к другому, хотя и разделяют их тысячи миль.
И, твердя такое, укрепляли наставники речь свою примерами. Будили в нем помыслы тщеславные, рисуя картины ожидающего его величия. И слышал Владислав постоянно со всех сторон:
— Король! Король! Король!
Бывало, однако, и так, что чрезмерное славословье наполняло дни королевича горечью.
Второму же королевскому сыну Пршемыслу с самого детства был предопределен сан духовный. Дни свои он проводил в молитвах, окруженный монахами, которые обучали его наукам богословским и стремились привить добродетели христианские, чтобы все помыслы и устремления его исполнены были покорства и смирения. И был Пршемысл покорен воле короля и учителей своих. Безропотно постигал богословие, молился горячо, был благостен и вырос в отрока прелестного. Однако самоотречение рождало в душе его противоборство, которое ни обуздать, ни стреножить невозможно и которое лишь растет подавляемое и набирает силу при каждом запрете. И сталось так, что дух Пршемысла обрел усладу в противодействии. В чаяниях своих он противился каждому запрету, и чем. ниже приходилось ему склонять голову, тем крепче становилась его шея.
Случалось иногда и такое: коли слух его обременяли слишком уж настойчивые приказы, то королевич, вспомнив детские годы, противился, оскорбленный, и даже, более того, гневался.
И тогда виделись ему наставники его как они есть — разъевшиеся, тучные, отмеченные печатью вечного недовольства, брюзгливости и свары. Он видел, что у кого-то из монахов дергается веко и лицо морщинисто, вылезает вперед зуб или торчит из уха клок волос. И казалось ему, что между грубой этой монастырской братией и бедной его головушкой стоит стеной, разделяя их, ненависть, и, словно сквозь сон, слышал он голоса:
— Не смей! Не смей! Не смей!
И тогда из глубин его смятения поднимался глас иной, он твердил:
— Я сделаю так! Я должен это сделать! Я так хочу!
На счастье, юный королевич умел превозмочь одолевающие его тягостные мечтания. Он пересиливал себя, научившись сбрасывать наваждение, и, как уже было сказано, в науках преуспевал и вырос в юношу прекрасного. Ни гордыня, ни зависть не овладели им. Душа его осталась чиста, и пробуждаясь, росла в нем сила.
Что же до отношений между братьями — похоже, они любили друг друга, однако с легкой примесью сострадания. Владислав не мог не видеть того, что предопределено заранее и Пршемысл во всем обделен, это побуждало Владислава быть особенно снисходительным, отчего Пршемыслу кровь бросалась в лицо. Пршемысл платил брату любовью за любовь. Но противные духу его ухищрения Владислава рождали в глубине души Пршемысла страстную мечту, дабы суждено ему было свершить дела такие, которые откроют всем истину, что и сыновья, рожденные вторыми, не хуже своих перворожденных братьев. Пршемысл был уверен, что восторжествует! Он жалел брата, которому всечасно будет стоять поперек дороги. Он уже изведал в себе силу, знал, что видит сокрытое Богом от других, что пробьет час, когда деянья тайные обретут голос и возопят.
Третий из них — король Вацлав — взирал на сыновей, Владислава и Пршемысла, с радостью превеликой. Он был предан матери своей, обожал сестру Анежку и весь род свой и сородичей и был тверд во мнении, будто люди, связанные родством, — суть члены тела единого, коих приводит в движение одна воля, одна власть, и что власть эта скрепляет воедино устремления Прше-мысловичей, объединяя в одно сердце. Он не сомневался, полагая, что время послушно этой власти, она же медленно переходит от одного короля к другому. Полагал также, что род их, не колеблясь, признает превосходство королевича Владислава, и то, что не успел свершить он сам и в чем удача обошла его, довершит счастливо Владислав.
Когда почила мать короля Вацлава Констанция, Пршемысловичи собрались в Тишновском монастыре у гроба ее.
Купы пылающих факелов, купы огней оевещали коридор.
Дядья, двоюродные братья и их жены, убранные высокими чепцами, жались к стенкам, а на площадке близ гроба стояли Вацлав с Анежкой и королевичем Владиславом. Свет факелов освещал их лица, и в пустой глазнице короля Вацлава гнездилась черная тень, черные тени змеями вились по его плащу. Плечи короля вздрагивали от горя, в печали своей окаменела Анежка, лицо же королевича покрывала страшная бледность.
— Ниспошли ей, о Боже, вечный покой и мир, — произнес далекий глас.
Узлыхав его, король пошатнулся и рухнул на грудь сына.
— Мой друг, не покинь меня! Сожми меня в своих объятиях! Обвевай своим дыханьем, поддержи, дай мне силу твою, сделай так, чтобы в объятьях твоих застонал я от боли телесной! Мой друг, кто есть опора короля? Кто утешает его в скорби? Кто наполняет жизнь ему радостью? Ах, это сын перворожденный!
Король еще продолжал говорить, и слова его еще звучали, как королевич лишился чувств. Он пошатнулся и опустился на пол. Сердце его билось чуть слышно, дыханье стало прерывистым.
И король в отчаянье и смятении взмахнул рукой и, зажав ладонью пустую глазницу, вскричал так, что голос его, разнесшись гулким эхом, оборвался вдруг, словно бадья, упавшая в пустой колодезь.
Монахиня Анежка Пршемысловна, склонившись над королевичем, отерла смертный пот с чела его, а Пршемысл, сын второй, бросившись на колени, пополз к отцу. Глаза его смотрели прямо, лицо было преисполнено достоинства, как и подобает королю, торе соединилось со страстной мечтой, и, переполненный любовью, он устремился навстречу королю Вацлаву.
Но, о Боже праведный! Король и не взглянул на младшего сына. Отолкнув его, он наклонился и подхватил бессильное тело Владислава, прижал к сердцу и унес эту драгоценную ношу. Вслед за его плащом летел, взвихрившись, воздух, колебля огни свечей и растрепав волосы стоящего на коленях Пршемысла.
Двери распахнулись перед королем, он миновал келью и на галерее едва не столкнулся с каким-то дворянином. Это был Цтибор, по прозванию Мудрая Голова.
— Соглядатай! Чего тебе надобно здесь?
Дворянин хотел ответить, но король, дважды оскорбив его, злобно перебил в страшном гневе, зачем тот увидал королевскую немочь.