Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 31

II Читающие в лицах, маги, где вы? Сюда! И поддержите ореол: Две скорбные фигуры смотрят в пол. Они поют. Как схожи их напевы! Две девы — и нельзя сказать, что девы. Не страсть, а боль определяет пол. Одна похожа на Адама впол — оборота, но прическа — Евы. Склоняя лица сонные свои, Америка, где он родился, и — и Англия, где умер он, унылы, стоят по сторонам его могилы. И туч плывут по небу корабли. Но каждая могила — край земли. III Аполлон, сними венок, положи его у ног Элиота, как предел для бессмертья в мире тел. Шум шагов и лиры звук будет помнить лес вокруг. Будет памяти служить только то, что будет жить. Будет помнить лес и дол. Будет помнить сам Эол. Будет помнить каждый злак, как хотел Гораций Флакк. Томас Стерн, не бойся коз. Безопасен сенокос. Память, если не гранит, одуванчик сохранит. Так любовь уходит прочь, навсегда, в чужую ночь, прерывая крик, слова, став незримой, хоть жива. Ты ушел к другим, но мы называем царством тьмы этот край, который скрыт. Это ревность так велит. Будет помнить лес и луг. Будет помнить все вокруг. Словно тело — мир не пуст! — помнит ласку рук и уст. 12 января 1965

Одной поэтессе

Я заражен нормальным классицизмом. А вы, мой друг, заражены сарказмом. Конечно, просто сделаться капризным, по ведомству акцизному служа. К тому ж, вы звали этот век железным. Но я не думал, говоря о разном, что, зараженный классицизмом трезвым, я сам гулял по острию ножа. Теперь конец моей и вашей дружбе. Зато — начало многолетней тяжбе. Теперь и вам продвинуться по службе мешает Бахус, но никто другой. Я оставляю эту ниву тем же, каким взошел я на нее. Но так же я затвердел, как Геркуланум в пемзе. И я для вас не шевельну рукой. Оставим счеты. Я давно в неволе. Картофель ем и сплю на сеновале. Могу прибавить, что теперь на воре уже не шапка — лысина горит. Я эпигон и попугай. Не вы ли жизнь попугая от себя скрывали? Когда мне вышли от закона «вилы», я вашим прорицаньем был согрет. Служенье Муз чего-то там не терпит. Зато само обычно так торопит, что по рукам бежит священный трепет, и несомненна близость Божества. Один певец подготовляет рапорт, другой рождает приглушенный ропот, а третий знает, что он сам — лишь рупор, и он срывает все цветы родства. И скажет смерть, что не поспеть сарказму за силой жизни. Проницая призму, способен он лишь увеличить плазму. Ему, увы, не озарить ядра. И вот, столь долго состоя при Музах, я отдал предпочтенье классицизму, хоть я и мог, как старец в Сиракузах, взирать на мир из глубины ведра. Оставим счеты. Вероятно, слабость. Я, предвкушая ваш сарказм и радость, в своей глуши благословляю разность: жужжанье ослепительной осы в простой ромашке вызывает робость. Я сознаю, что предо мною пропасть. И крутится сознание, как лопасть вокруг своей негнущейся оси. Сапожник строит сапоги. Пирожник сооружает крендель. Чернокнижник листает толстый фолиант. А грешник усугубляет, что ни день, грехи. Влекут дельфины по волнам треножник, и Аполлон обозревает ближних — в конечном счете, безгранично внешних. Шумят леса, и небеса глухи. Уж скоро осень. Школьные тетради лежат в портфелях. Чаровницы, вроде вас, по утрам укладывают пряди в большой пучок, готовясь к холодам. Я вспоминаю эпизод в Тавриде, наш обоюдный интерес к природе, всегда в ее дикорастущем виде, и удивляюсь, и грущу, мадам. Август — сентябрь 1965, Норенская

Einem alten Architekten in Rom[1]

I В коляску — если только тень действительно способна сесть в коляску (особенно в такой дождливый день), и если призрак переносит тряску, и если лошадь упряжи не рвет — в коляску, под зонтом, без верха, мы молча взгромоздимся и вперед покатим по кварталам Кенигсберга. II Дождь щиплет камни, листья, край волны. Дразня язык, бормочет речка смутно, чьи рыбки навсегда оглушены, с перил моста взирают вниз, как будто заброшены сюда взрывной волной (хоть сам прилив не оставлял отметки). Блестит кольчугой голавель стальной. Деревья что-то шепчут по-немецки. вернуться

1

Старому зодчему в Риме (нем.)