Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 28



И он поднял руки, словно взывал ко всему миру. Дорожный мастер воткнул лопату в песок и не сказал ничего. Тишина плыла по дуге времени, как звезда. Когда она уплыла, Ян спросил:

Что мне делать?

Не знаю, — ответил Дейл. — Я слишком стар, чтобы исправлять ваши глупости. В чем дело? Может ли продавец содовой сохранять достоинство? Да все наши шуты гороховые прогонят его тогда с площади и посмеются над ним еще того пуще! Рудда — образованный еврей и служит в синагоге, не соблюдая субботы, но получая плату за свой грех. Мог бы ты, к примеру, печь опресноки, а я — подрабатывать, служа церковным сторожем?

Когда он кончил, опять стало тихо, и в молниях изумления старый Ян но мог разглядеть ни города, ни друзей. Он был одинок, его правая рука поднялась в пустоте и снова упала.

Рудда ушел, чтоб никогда не вернуться, а Ян Йозеф, единственная моя надежда в игре, изменяет.

Бешенство оскалило свое изможденное лицо, на котором оставили след все видения, все бури, сколько их есть на склонах гор. Го-го! — уже когтит и терзает многократного безумца крохотное сомненье, нет ли ключа в замке?

Этот день велик, и он не канет бесследно, потому что с него начинается Янова смерть.

Ну же, бедное мое повествование, быстрей вперед!

ГЛАВА ПЯТАЯ

Ход событий темнел, и побеленные стены покрывались цветом старости. Неуместно прекрасный вечер однажды медленно угасал, и огненные тучи стояли на западе вдоль горизонта, как горная цепь. Город укладывался в пыль — он еще поворочается, поелозит по тротуару местного корсо, займется любовью без последствий, будет пить, бражничать и веселиться. Продавец содовой убрал свой ларек, дорожный мастер сидит у себя на завалинке, и две сострадательные думы голубями спускаются на конек Маргоулова дома.

— Спишь? — спросила жена, и Ян, не поворачивая головы, ответил:

— Как я могу спать?

И снова вокруг постели наслаивается тишина, только в тиши темнот проскулит порой собака на дворе. Шествует ночь — и с ней безмолвие смерти. Когда-нибудь бурлящим половодьем хлынет Табор[5] на это место, и оно будет вспахано, как новь, и бедняки будут в чести. Но далеко еще гремит слава народных сборищ, и ты утрачен, о Иерусалим! Еще длится ночь, и после нее не взойдет день толп.

Тьма, расщепленная посредине, зашаталась, где-то двенадцать раз прокричала сова. Луна прибывала, потоки вод хлынули в низины, и на краю света с грохотом столкнулись два моря.

Когда пробило три, со дна пропасти поднялись солнце и новый день.

Знаешь, — проговорил Маргоул, — мне кажется, будто мы до сих пор в Надельготах, подайте мне мою сумку и запрягите собак, я поеду к Мрачской дороге продавать хлеб!

Мрачскую дорогу давно достроили, а в Надельготах богатеет Франтишек Немец, — сказала Йозефина.

Я помню, он велел мне возить хлеб братцам, и я через день продавал там по сорок буханок. И все-таки торговля была моя!

Йозефина кивнула. Было еще очень рано, но Ян Йозеф встал и, собрав книги, сел учить историю. Ян повернул к нему лицо:

— Мальчик мой, вчера ты одну вещь правильно сказал, повтори это!

Ян Йозеф покраснел и поспешно ответил:

Прости, если я сказал глупость. Я буду учиться гораздо прилежней и дотяну до восьмого класса.

Конечно, — согласился пекарь, оставляя разговор в самом начале.

Вскоре он склонил голову и уснул.

— Побудь здесь, — сказала Яну Йозефу мать и, бросив постели неубранными, а посуду невымытой, пошла за доктором.

Учебник закрылся, и юноша сидел, не замечая ничего, кроме звуков лета, влетающих в полуоткрытое окно. Вдруг больной пошевелился, и его жесткая ладонь обратилась к сыну, словно цветок к солнцу. Лопата и кочерга отметили руку своей тяжестью, так что пальцы немного скрючились, и она напоминала раковину, из которой выкрадена жемчужина. Это был почти блаженный миг: Ян Йозеф подошел к отцу без необходимости отвечать ему;

Йозефина вернулась, привела в порядок комнату; стала ждать врача. Он вошел, немного неуклюжий, неся с собою трость; впрочем, вид его не был зловещим. — Вставайте! — сказал он, склонясь над Маргоулом.

Ян отвечал улыбкой и попытался исполнить приказание. Доктор снял нитяные перчатки и, надев очки, внимательно исследовал все симптомы, чтоб вынести приговор: «Этот человек уже не выздоровеет».

Мой дух что-то изменяет мне, — пожаловался Ян, — вчера я ужаснулся своего неразумия.



Вы слышите голоса? Они бранят вас, смеются над вами?

Нет, нет, доктор, я слышу только тех, кто обращается ко мне, и отвечаю им, потому что это — друзья.

Тогда, может быть, ваши страхи излишни!

Я не боюсь и не горюю, но мне кажется, что с некоторых пор жизнь полна неясностей.

Врач вдыхал атмосферу болезни, бесспорно заинтересовавшей его; вскоре, сделав такое движение, будто собирался упасть, он спросил:

— Голова кружится?

И Ян, вспомнив, как часто приходилось ему хвататься за проклятые дверцы, разгибая спину у печи, ответил:

— Давно уж, доктор.

Врач велел Маргоулу стать с закрытыми глазами, и Ян, до тех пор доверявший своим ногам, был сбит болезнью, его колени согнулись под резким углом.

— Все, — вздохнул врач, — я кончил осмотр.

Выйдя, он остановился у барвинкового куста и, вонзив трость в землю, сказал Йозефине:

Пани, ваш муж очень болен. У него острое воспаление спинного мозга, захватившее весь позвоночник и распространившееся на значительную высоту. Я не хочу сказать, что он не поправится, но болезнь будет продолжительной и не останется без последствий. Уход за больным связан с известными трудностями, так что не лучше ли поместить его в больницу?

Ни за что, — без малейших колебаний ответила Йозефина. — Если только не нужна операция, я буду ухаживать за ним сама.

Доктор ушел, унося свой гонорар, а Йозефина вернулась к больному.

Ну, Ян, дела не так плохи, — промолвила она, взбитая ого подушки, как когда-то подушки Дурдила.

Конечно, — ответил Ян, — у меня и не болит ничего. Вот встану и опять пойду на работу.

А у печи Панека стоял уже Тобиаш, тот длинный подмастерье, который когда-то работал у Яна. Панек нанял его третьего дня, примолвив со страстной алчностью ново-испеченного хозяина:

— Черт возьми этого Маргоула! Что это он воображает со своим пострелом? Что он делает? Неужто я должен ждать его целый месяц, чтоб снова кормить его гимназиста? Смотреть в его сторону не желаю, чтоб не думать о его гордости. Такой работник, как Ян, не велико сокровище. Ночи напролет, бывало, слышу его хохот, а утром прихожу в пекарню, вижу — печь остыла, хлеб недопечен!

Эта речь была лишь бледным выражением той лютой ненависти, которую Ян сам доводил до бешенства, обламывая рога хозяина своей незлобивостью. Пекарь Панек выразился бы куда честнее, если б сказал: «Пускай Маргоул подыхает с голоду, пускай ко всем своим бедам прибавит он еще и гибель Яна Йозефа, и перед смертью своей пускай ляжет он с продырявленным телом на моем пороге, чтобы я подал ему ломоть хлеба за его благословение!»

Тобиаш, уловив скрытый смысл речей разбогатевшего хама, трижды подумал — и промолчал, а хозяин, надутый и выпрямленный своим успехом, вышел из пекарни.

Теста, подвергаемого действию огня, печи с углями, шипящими на ее нижних камнях, — ничего этого больше нет. Труд, который был твоим счастьем и наградой, о вечный даровой работник, — потерян.

Я думаю, слабость твоя пройдет не скоро. Зачем же спешить? Отдохни! — сказала Йозефина.

Хорошо, — согласился Ян, ощущая судороги и дрожь в помертвелых ногах.

Болезнь спешила. Кто не изведал горнила боли, кто не изведал ее ярости? Страждущий — уже не человек, он — груда крика, столб страданий, сплетенье мускулов, пронизанных нервами, которые проводят через жесточайшие пытки. Если б вопли разгромленных армий, зов тонущей «Лузитании», крик горничной, выпившей серной кислоты, порвали все провода цивилизации — утихла бы эта бури мук. Обезумевший бог давно бежал с сирых небес, дымящиеся реторты химиков стоят пустые, иссякла мудрость тех, кто правит миром, власть захватила бессмыслица мелочей. Внезапно, как ураган на детскую мельничку, обрушивался шквал терзании, и ни одни тиски не могли сжимать так страшно, и никакая скорость не могла быть столь неистовой. Огненным мечом пронзала боль Яново тело и растворялась во времени. Только между двух молний муки мог крикнуть Ян, забыв обо всем, кроме своего ложа, более ужасного, чем ложе Загоржево[6].

5

Табор — центр реформатского гуситского движения в средневековой Чехии.

6

По чешской легенде — символ страшных мук, которые претерпевают в аду особо провинившиеся грешники.