Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 28



Согласен? — ответил Маргоул, выдергивая фартук из-под ноги Немца. — Согласен? Да как же можно согласиться на то, что вы предлагаете? Выходит, работай за двоих, хоть жалованье меньше солдатского? Выходит, раскармливай вас своим трудом, пока на вас рубашка не лопнет? Вы говорите — мы брали ваше зерно и вашу муку; да нешто вы их не взвешивали, как заправский ростовщик?

Ладно, — молвил хозяин, — с этим покончено; что ты взял, то твое, не собираюсь преследовать тебя за какую-нибудь четверть жита, что ты украл, — так уж на всех мельницах повелось, и я должен мириться с такой потерей. Но теперь я хочу, чтобы ты молол один, потому что один вор лучше, чем два. Так что оставайся, а чтоб тебе не надорваться, коли ты при всей своей нужде не избавился от прежней лени, я пришлю тебе подручного.

— Вот как! — воскликнул опять Маргоул: наглость хозяина распаляла его, как ветер раздувает пламя. — Да кто вы такой, чтобы мне приказывать? Кому это неизвестно? Кто вас но знает? Вы попросту мошенник и ростовщик, и распоряжайтесь своими мешками, по никак по людьми, никак не людьми!

Немец, видя, что Ян в бешенство, сам не выдержал, крикнул:

Ах, так? И это говоришь ты, которого я поднял из грязи и накормил?

Да, это говорю я, пекарь, которого ты чуть не сожрал, людоед!

Переведя дух, мельник прохрипел:

— Я умею хватать быка за рога, а змею за голову. Собирай пожитки и проваливай! И больше ни слова, мерзавец, или, клянусь богом, я тебя двину!

Тогда Ян повернулся к нему, подняв лопату над головой, и сказал:

— Это ты сейчас же уберешься, а я останусь!

Если б один из двух сделал хоть шаг, хоть рукой бы пошевелил, — они, сцепившись, покатились бы в пыли пекарни. Оба молчали, по над ними пылал кровавый гнев и долго рычал еще в глотке хозяина. Наконец Немец вышел вон, и вскоре можно было увидеть, как он спешит унести свое брюхо в Боусов. Между тем мельница осталась на прежнем месте, и Ян, погребенный в пекарне Немца, вдыхал пламя печи, грозя кулаком. Сейчас он уже не был похож на того белого пекаря, который, смеясь, осмотрительно выбирает слова, чтоб сказать тебе приятное. Замолчи, Ян Йозеф! Куш, Боско и Дон! Похожий на мрачного кузнеца у горнила, стоит пекарь, разбивая обгорелой рукоятью лопаты кучу поленьев.

— Неужто я так жалок, что не могу высказать свое мнение? Неужто я продался за пять хлебов? Таким тяжким трудом я всегда прокормлюсь, хоть пришлось бы работать возле адских котлов!

Пришла Йозефина и, положив прохладную ладонь на его гнев, ответила:

— Что бы ты ни сказал, Ян, все будет мало. Но когда перед нами раскроются двери этой мельницы, куда мы пойдем? Злоба — только миг, а еда и жилье — время. Степы Иерихона не упадут от крика.

Решено, — скатал Ян. — Мы не останемся в Надельготах. Опять, Йозефина, время нам собрать свои вещи и уходить.

Я не жалею, — отозвалась Йозефина, — но и в других местах не будет лучше. Мы бедны, и всюду удел наш — служить, потому что тот самый Немец, которого ты считаешь единственным, ждет нас повсюду. Я знаю — есть старинная вражда между хозяином и работниками, между богатым и бедным, а служить — значит быть и ограбленным, и опозоренным.

Все это так задело тебя, что ты начинаешь бранить весь мир, — подняв безбровые глаза, проговорил после минутного молчания Ян. — Разве мало тебе одного злодея, одного погубителя? Я сам был хозяином, и четверо работников трудились вместе со мною. Я знаю — ты ошибаешься.

Ох нет, Ян, — возразила она, по, посмотрев в его горячечные глаза, с отчаянием поняла, что все доводы разобьются об эту неистовую доброту. Вот он стоит, опершись о край корыта с опарой, и не осталось в нем ничего ст прежнего Яна, который с достоинством проходил по площади в холщовых брюках или распевал в корчме «Глинянке». он стал седой, как пепел, хотя в этом месяце ему исполнилось тридцать шесть лет.



Я верю, — сказал он, — что на свете, кроме нескольких воронов, все — настоящие люди, и хочу работать вместе с ними, а ты, Йозефина, забыла о дорожных рабочих, о Рудде и Дейле, обо всех, которые нам до сих пор помогали.

Йозефина, охваченная внезапной яростью на упрямое любвеобилие мужа, бросила:

— И верь своей блаженной правде, верь своим глупостям, которые плевка не стоят! Глотка воды не подадут тебе твои добрые люди, и Дейлу не подали б, и никому из тех, о ком ты говоришь. Знаю, тебя и ангелы не вразумят, так садись на пороге и жди уж лучше какого-нибудь суда, чем верить этим живодерам! Ведь ты гнул спину день и ночь, только лег — пора вставать, и это я тебя будила! За пять лет ты состарился, Ян, и если новый хозяин окажется таким же благодетелем, как Немец, ты умрешь еще до того, как Яна Йозефа забреют в солдаты!

Вес это мы говорим почти над открытой могилой, — сказал Ян, — Может, я не обошелся б с хозяином так круто, кабы он не явился как раз в день Франтишековых похорон, да и тебе, пожалуй, не пришло бы в голову все то, что ты сейчас наговорила. А, впрочем, утро вечера мудренее.

Я пойду, — ответила Йозефина. — А ты подумай о том, что скажешь мне завтра утром.

Йозефина прошла через сени, мимо каморки умершего, из пристройки на кухню. Запах обеда клубился в пространстве нескольких кубических метров, подобно жертвенному дыму. Разве не устроили они этот обед на последние деньги, разве он не превосходен, и траурные гости разве не походят на тех, кто провожает в последний путь останки богача? Йозефина положила в миску остатки былой роскоши, слишком скудные для того, чтоб она могла назвать их так. Женщине с ребенком и дяде Франтишека не досталось мяса, их порции захватил кто-то из едоков, на которого мало подействовало печальное событие. Ах, много самоотречения потребовал поминальный обед, и даже для Яна Йозефа с трудом удалось выкроить какую-то жалкую кость. Много трогательного было в этой трапезе бедняков — разожженной голодом, вознестись бы ей к небу клубами фимиама…

Свет, озарявший Йозефину с тех пор, как они обеднели, не делал вещи прекраснее, чем они были, не сверкал на посуде, не преображал предметы, как в грезах Яна. Свет этот, несомненно, сиял и на поминках Франтишека, но Йозефина, устроительница обеда, была не более чем служанкой, которая ведет счет этой необычайности, а потом выносит объедки и помои собакам. И если остальные думали о мертвом, то она кормила живых. Пять гульденов стоило это чудо, и каждый гульден дал меньше, чем рыба и хлеб, которыми творец чудес насыщал толпу.

Йозефина убирала посуду; прежде чем она с этим покончила, вернулся Ян Йозеф.

Где ты был? — спросила она, и мальчик, потрясенный ужасами похорон, выпучив глаза, ответил, что стоял у крыльца.

Ты уже не маленький, чтоб бегать вокруг мельницы, — сказала мать. — То во дворе бьешь баклуши, то дома, а отец твой думает, как быть дальше, и хотел бы знать, какое ты выберешь ремесло. Тебе ведь скоро четырнадцать.

Она посмотрела на парнишку, который весь был в снегу. Старые брюки отца, заплата на заплате, парусили у него на ногах. Он прижался подбородком к истрепанной куртке, готовый разреветься. Сын был похож на родителей: дуги сросшихся бровей отмечали его материнской угрюмостью, а в тени их поблескивала вечная восторженность Яна.

— Я хочу быть пекарем, — ответил мальчик. — Хочу быть таким же пекарем, как отец, и хочу учиться этому ремеслу дома.

«Ты будешь рабочий человек, — подумала Йозефина, — потому что родился им, точно так же, как природный князь родится князем». После минутного молчания, во время которого она ставила горшки по местам, Йозефина обратилась к сыну и, растерянно полуобняв его, сказала:

Ступай, сынок, скажи отцу, что тебе правится его ремесло.

Ну что ж, — ответил сыну Ян, — раз уж Йозефина занялась пекарскими делами, будет нас трое: ты, она и я. Садись к печи, только не сюда, разве ты не знаешь своего места?

Пламя бушевало, пыша к самым ногам Яна, и он стоял молча, в то время как дух его нисходил вслед за Франтишеком в пределы страшной тишины. И, будто став голосом смерти, Ян заговорил, вопреки своему обыкновению посмеиваясь над хлебом и голодом: