Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 87 из 97

— Вам на Бородино? Он там перед вечером бонбил, оглашенный.

— Слыхали уже, — проговорил Иван.

— Теперь, сказывают, прямо в сражение. — Мария говорила тише тихого, но Иван и против того еще понизил голос.

— Это ж тайна. Военная. Ты-то откуда знаешь?

— Ясное дело, — в тон ему отвечала Мария, — я никому и не сказываю. Я ж тебе, Ванюша.

— Только ты гляди, с бабами-то полегче.

— Пустяк ли! Только от баб-то и узнала.

Вагонная стенка прогрохотала и раскрылась до упора. Даниил стоял в распахнутом проеме и всматривался в привокзальную тьму. Марии не было видно — так, облако какое-то. Он еле слышал ее голос.

Уже на подъезде к станции, еще до встречи с санитарным, неизвестная ранее дрожь пронизала его насквозь. Он испугался: а вдруг у остальных этой дрожи нет?! Хотел спросить у Ивана, но не решился — стыдно было.

Напрасно он боялся спросить — у каждого в эти первые предфронтовые часы звучала своя собственная, одна-единственная, наверное, для этого самого приготовленная струна, и заглушить ее было делом нелегким. Вся суть была в том — на какой высоте звучала эта струна. Даниил сам скоро догадался: «Чем выше звук, тем хуже, тем труднее с ним управиться; чем звук ниже, тем он тверже и податливее для перевода в настоящее дело». Ему очень захотелось, чтобы Мария вспомнила о нем, попрощалась или сказала какое-нибудь слово. «Ну что за наваждение, — думал он, — сколько среди известных мне людей удивительных девушек, великолепных жен и замечательных матерей, но никому из них, ни за какие блага и посулы не придет в голову искать своего сына, мужа, брата — вот так вот, по всей объятой войной стране, во тьме, в вагонной неразберихе. Искать своего, пусть даже безмерно любимого… Немыслимо! А раз немыслимо — они эту немыслимость творить не станут. А вот эти, укутанные платками, с заплечными торбами, беспаспортные, географии едва ли обученные, идут вдоль составов, спрашивают и не только ищут, но еще и — самое невероятное! — находят! Наваждение какое-то!.. Выходит, никакая это не немыслимость… Мыслимость это! Житейское правило — закон. А без этого — потеря веры в то, что любовь может совершить невозможное. Потеря огромная. Неизбывная.

Мария по движению в темноте поняла, что эшелон сейчас тронется, и проговорила:

— Давай прощаться, Ванюша.

— Давай. Еще может…

Она его против обыкновения перебила:

— Нет, туда я не доберусь, — и поправила платок.

Они поцеловались.

— Я теперь к дому подамся, — произнесла она. — Ты мамане напиши, что я проводила тебя как положено.

— Спасибо тебе, Маруся. Коли мне жить — век не забуду.

— Ты это «коли» брось, Ванюха. Ежели что — сразу зови. Не дури, не обижай. Я на подъем легкая.

— Была легкая, да вся вышла.

— Не скажи!.. — хохотнула она. — Это я быстро и с толком сотворю. Вот еще что, ежели он нашу местность брать будет, куда мне?

Иван уже слышал эту фразу и еще больше понизил голос, даже оглянулся в темноте:

— Собирай, что унесешь, и опять в Бугульму, к той самой тетечке. Я адрес знаю.

— А маманя?

— Я мамане не указ. Пусть самолично решает.

Лязг вагонного металла пошел издали и накатывался волной. Иван потрогал плечо Марии, перехваченное веревкой опустевшей торбы, и совсем тихо проговорил:

— Если что не так, извини, Мария.

Она ничего не ответила, а он забрался в вагон. Паровоз не смог сразу взять состава, чуть сдал, дернул второй раз и второй раз осекся.





Даниил сказал:

— Не поминай лихом, Мария.

И услышал в ответ:

— Дай вам всем… А лиха и так хватит.

Паровоз дернул в третий раз, и все медленно покатилось.

Кто-то из соседнего вагона визгливо-весело прокричал:

— До свиданья, ба-бо-нь-ки-и-и!.. — Визг так и повис безответно в воздухе.

В грохоте за солдатским фронтовым двинулся и санитарный.

Через стук колес двух расходящихся поездов доносились выкрики женщин:

— Сыночки, рязанского Кольки Локтева нет ли?

— Солдатики, не у вас ли из Раздорской Ануфрий Жилин?!

— Хлопцы, а хлопцы, — нема Ивченки Петра?.. А?

Уже раскатились воинский и санитарный эшелоны, но тут как завоет, загудит, забабахает. Воздушный налет! За станцией одновременно стали рваться бомбы и появились вспышки зенитных разрывов. Воинский уже вышел за стрелку. Машинист дал тревожный гудок, закрыл поддувало и стал выжимать из своего паровоза все, что тот мог дать. Мигом погасли все цигарки, наблюдатели высунулись из вагонов и всматривались в черное как смоль небо. Разобрали оружие, вещмешки, шинели… Только бы искры не вырвались из паровозной трубы, ведь с воздуха заметят — разнесут!

Сзади зенитные трассы схлестывались с трассами, летящими к земле, и вдруг огромный огненный столб полыхнул на всю округу, осветил километров на десять.

Видно, Мария там, на станции, ступила в ад кромешный раньше своего Ивана.

Любая жизнь после войны для сражавшегося — исключительный случай. Чудо! «Оставлен для служения Человечеству!» — так и надо было бы писать в солдатской книжке, в военном билете. Но почему-то не писали, не пишут. Стесняются или не догадались…

«Не боись, я и сам боюсь!» — это однажды произнес Иван.

Произнес и не заметил, а стало если не легче, то увереннее. А за ним через некоторое время повторил командир отделения Лозовой, а потом и Сажин повторял. А теперь уже и другие повторяли: «Не боись — я и сам боюсь!» — но теперь этой фразой укрепляли, одушевляли один другого. Приходила эта простая уверенность не от бесшабашности, не от «наплевать и забыть», не от отчаяния, не от громкого лозунга, не от круговой поруки или подначки — нет! Приходила она от присутствия духа.

… Без Меня согнутся между узниками и падут между убитыми.

Недалеко от разбитой станции Бородино, на пустыре, возле небольших каменных построек, стояли рядом Даниил, Иван, Овсянников, Мизенков, Файнер, Титков, командир Хромов — весь взвод. Тьма была такая, как две тьмы и потемки. Люди не знали, сколько их здесь всего. Двигались на ощупь… Не было видно, что там впереди, что позади. В рядах взводов царила настороженная тишина. Отдельные слова звучали приглушенно. Даже младший лейтенант Хромов произносил короткие команды своим собственным, а не командирским голосом. Отдаленный шум моторов, выстрелы и разрывы сливались в единый тревожный, пульсирующий гул. Казалось, этот гул закипал, назревал и вот-вот должен был вырваться наружу.

Бегали и наталкивались друг на друга представители частей, окликали один другого — делили пополнение.

— Шутка ли, прошли противотанковую подготовку…

— Рукопашный и штыковой бой!

— Все молодые, черти!

Какой-то командир, голова в бинтах, хрипло, кончающимся голосом говорил, обращаясь к строю, которого он не видел:

— … Вы, конечно, большинством необстрелянные, но это дело плевое. Он вас живо обстреляет. Там!.. Там строительный батальон. Ведет бой с применением рукопашной лопаты… Мотыгами, кирками, отдельными винтовками… — Он все время старался прокашляться, но из этого у него ничего не получалось. — Вам приказ — драться не хуже. А лучше — не требуется! Через час-полтора вы будете в боевых порядках, где все ж таки остановили эту суку… И теперь на вас лежит, чтобы он снова не пер дальше… Вас сейчас разберут — это факт. Ничему не удивляться!.. Фашистская сволочь, этот самый враг, будет лезть к тебе в окоп, а ты его делай покойником. Это главная работа. И не сыграй туда сам— это тоже надо… Я вас так просто агитировать не буду! Я вас буду агитировать за то, что Москва позади нас!.. И я лично считаю — никакой кутузовской херни, в смысле заманивания противника в нашу столицу, — СЕГОДНЯ НЕ НАДО!.. Стоять и бить фашисту в харю, пока не скиснет!.. Всем ясно?

В ответ раздался приглушенный говорок робкого согласия, и на этом фоне вырвались яростно-округлые слова человека, готового к бою: