Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 69 из 100



— Слушай, что все уши развесили! Давай огрызнемся как следует! Покажем Равдоникасу, что не испугались его! Я записал тебя на послеобеденное заседание.

— Да я не хотел выступать. Тем более — впереди старших…

— Что ты! Ты же председатель местко-ома! И думать нечего! Тебе дадут слово вскоре после начала, так что готовься.

И я устыдился. Настал, видимо, час, когда надо сказать, что думаешь. Признаюсь, я не знал еще в полной мере, чем такая откровенность тогда кончалась.

Когда дали слово, начал даже с шутки: вот-де за обедом взял «Введение», чтобы посмотреть, чем эта книга так плоха, как говорит докладчик, и вот — не нашел тех страшных грехов. Книга как книга. Заострена. В частности — против норманизма. Значительно слабее, чем защита учителя, оказалось мое контрнападение: оно было построено по принципу «а ты кто такой?» (норманизм Равдоникаса выступал достаточно ясно, что называется, лежал на поверхности). Восприняли меня, кажется, доброжелательно и даже с каким-то облегчением: все же первый сказал понятно, что не согласен с докладчиком.

Потом говорил Жора — и мы с ним во всем соглашались, что редко бывало обычно. И состоялась дискуссия: Равдоникасу возражали многие, вспоминали его собственные ошибки, так что Арциховский мог сказать: «И этот человет еще хочет чему-то нас учить!» Били и по тем, кто хотел бы остаться в тени. Помню яркую речь Воронина против Каргера.

В общем, мы сбили нашего Лысенко с позиции. В заключительном своем слове Равдоникас говорил уже, что его не так поняли, что он и не думал о взаимоисключающих школах, а лишь стремился вскрыть недостатки науки — для ее же, конечно, пользы. Персонально никому не отвечал, кроме Арциховского. Третьяков, заключая, еще раз подчеркнул, что не может быть и речи о каких-то двух школах, что все мы принадлежим к школе Марра. И пожурил Арциховского за резкие слова о Равдоникасе.

Можно сказать, что игра эта кончилась вничью. Теперь-то я понимаю, что попросту ЦК не хотел в тот момент новой волны: чуть раньше или чуть позже Равдоникас и его присные могли бы одержать и решительную победу, невзирая на наш с Жорой щенячий визг.

А теперь мы удостоились одобрения старших. Блаватский (единственный раз за всю мою жизнь!) подарил мне свою книжку[141].

— М-м-м — доогой, мне особенно пвиятно сдевать вам этот м-м-м — подавок в знак того, что нам — стаушим отвадно — м-м-м — видеть в моодых такой — м-м-м — запав. То есть что мы — м-м-м-недаом на вас надеялись еще в студенческие ваши годы.

И где-то в углу лестничной площадки Артемий тайком крепко пожал мне руку, пробормотав:

— Бладодарю!

Тогда мне все это было, разумеется, очень приятно, но немного отравлял привкус какой-то стьщливой таинственности. Ах, они были много умнее меня и знали, что все может еще по-разному обернуться и для них, и для меня.

Итак, ничего не изменилось как будто, только вскоре Третьяков ушел из аппарата ЦК (он этого очень хотел и добивался).

А Равдоникас приезжал, правда, еще в Москву с научными докладами, но как-то изменился, стал еще больше пить и даже выступал совсем пьяным, иногда нес чепуху, но все достойным образом этого не замечали.

Через год, приехав в Ленинград, я был поражен: все, с кем я ни встречался, едва поздоровавшись, начинали говорить о том, какая сволочь Равдоникас. Такого дружного осуждения я никогда еще не замечал. Оказалось, что виной всему — те же равдоникасовские пороки: пьянство, самоуверенность, безволие, обернувшееся какой-то безудержностью. Общеизвестно было, что Равдоникас не только крупный ученый и отчаянный пьяница. Он был еще и признанный донжуан. Но о последнем говорили шепотом. И вдруг заговорил во весь голос… сам Равдоникас.

Однажды на каком-то вечере, где собрались археологи и искусствоведы, он, по обыкновению в сильном подпитии, угостил почтительно молчавших коллег, среди которых были и мужчины и дамы, длинной речью. Речь была обращена к дамам, точнее — к тем дамам, с которыми оратор был близок, а их среди присутствовавших оказалось немало. Равдоникас обращался к каждой по очереди (не знаю уж, какой он избрал порядок).

— Ах, дорогая Имярек (оратор называл настоящие имена), я с наслаждением вспоминаю то-то и то-то! Как вы были трогательно стыдливы, милая, в тот вечер! — И т. п. — А вы, глубокоуважаемая Игрек! Я даже не могу понять, как вы меня избежали в эту буйную весну… Ах, у вас был тогда этот старикашка! (А «старикашка» тоже присутствовал, и все знали, что речь о нем…)

Кажется это был последний равдоникасовский скандал. На этот раз ему не простили ни товарищи, ни вышестоящие.

И вот, с начала пятидесятых годов — уединенная жизнь в академической квартире под сводами старинного дома на Васильевском острове. Один-единственный раз после того я видел его на заседании — и не узнал: плотная малоподвижная фигура, длинные белые волосы, окладистая борода («Под покойного Лихачева», — сказал Воронин).

Но нельзя сказать, что Равдоникас был одинок в свои последние годы. К нему приходили ученики, которые любили его и уважали. Он был в курсе их дел, иногда по-старому подтрунивал:

— Костя Лаушкин во всем стремится мне подражать. Но я-то начал пить, когда был уже профессором!



Кажется, Равдоникас и не пил в последние годы. И вообще стал как-то человечнее. Он радовался маленьким подаркам ко дню рождения и другим знакам внимания. Очень тщательно следил за международной политикой.

Но с наукой было покончено — за четверть века ни одной строки.

Да. Для нас он умер давно. Но что виной тому — водка или тот неудачный взлет?

Я сравнил его с Лысенко. Но, конечно, только по определенной функции в некоторый момент. И еще, наверное, по неуемной жажде славы любой ценой. Говорят, он был человек слабовольный, как все алкоголики, но добрый и даже порядочный, если ему не «попадала под хвост вожжа». Но, во-первых, слишком уж часто вожжа все-таки попадала, а во-вторых, мне ничего не известно в этом плане о Лысенко. Может быть, тот тоже любил учеников. Но в одном, без сомнения, не было и не могло быть между ними никакого сравнения: Равдоникас был человек высокообразованный.

Ленинград — Москва, июль 1977 г.

Новгород 1952

Осенью 1952 года мне попал в руки сборник военных рассказов советских писателей. Перед рассказом «Тициан» поразило сочетание имени и фамилии автора: Вениамин Каверин. Конечно, я знал писателя В. Каверина, зачитывался «Двумя капитанами», не сомневался, что псевдоним — по гусару Каверину, которого Пушкин просил забыть «минутной резвости нескромные стихи»[142] — и гусару вовсе не подходило имя Вениамин. И вот, оказывается, его зовут Вениамин. Нужно бы уж и имя взять псевдонимное, как Андрей Печерский или Максим Горький.

И буквально через день-другой после «Тициана» меня позвали к телефону.

— Здравствуйте. Это говорит писатель Каверин.

— Простите, как ваше отчество? (Вениамин-то уж засел в памяти.)

— Александрович. Понимаете, я пишу пьесу про археологов. Хотелось бы кое о чем с вами проконсультироваться.

— К вашим услугам.

Мы встретились. Я представлял себе, что он похож на своего героя Саню Григорьева — такой крепкий, мужественный блондин. А пришел небольшого роста, изящный, даже несколько изнеженный, худощавый брюнет, смуглорумяный, с большими карими глазами. Хорошая книга располагает читателя к автору. Автор — как бы уже знакомый, с которым мы немало и хорошо поговорили. И я отнюдь не был разочарован несходством Сани и Вениамина Александровича. Как-то сразу подпал под каверинское обаяние. Что в нем пленяло? Пожалуй, этакая умная интеллигентность.

Разговор шел в тесном археологическом кабинете музея[143], и мои сотрудники принимали в нем живейшее участие. Этим молодым женщинам гость явно понравился. Не помню уж, какие технические вопросы интересовали Каверина — кажется, что именно делают археологи на раскопках, какие употребляют инструменты? Словом, каковы могут быть положения действующих лиц, авторские ремарки? Тогда впервые были открыты берестяные грамоты, и, конечно, в пьесе их тоже находили. Вениамин Александрович решил съездить в Новгород, посмотреть, как это делается в натуре. И пригласил меня с собой: в машине нашлось место.

141

Возможно, речь идет о книге В.Д. Блаватского «Искусство Северного Причерноморья античной эпохи» (М., 1947).

142

Строка из стихотворения А.С. Пушкина «К Каверину» (1817).

143

Речь идеи о Музее истории и реконструкции г. Москвы.