Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 100

Сейчас не помню уже, нагнулась ли тетя Лиза топить печку или в ванной, но только этого положения оказалось достаточно для кровоизлияния в мозг, после которого она не встала уже до самой смерти, наступившей через два года.

И в тот самый день ей пришло письмо. Конечно, первое время всем было не до него, но когда жизнь тети была уже вне опасности, Нина взяла конверт и увидела, что писал Володя Газиев из Евпатории. Тот самый доктор. А когда тетя Лиза пришла в себя уже настолько, что могла слушать и разговаривать, Нина рассказала ей о письме.

— Что же, — сказала тетя, — мы его прочитаем (читала, разумеется, уже Нина).

Газиев писал о своей, в общем-то, неудавшейся жизни. На старости лет он, правда, все в той же вилле, но владел уже лишь незначительной ее частью — остальное было у родственников, отношения с которыми, как видно, оставляли желать лучшего. Старик сам себя обслуживал и, что хуже, был больше чем одинок (жена давно умерла). Даже помои он выносил сам, хоть это было трудно физически и, как он писал, еще труднее морально. «В моей жизни было всякое, но самое светлое мое воспоминание, Лизочка, это ты, это наши молодые годы».

Выслушав эту исповедь, тетя Лиза промолвила только:

— Как поздно!

И я узнал от Нины, что в юности наша тетя, которую мы все помнили старой девой, оказывается, едва не вышла за Газиева, но бабушка резко воспротивилась и сумела настоять на своем — Лиза осталась при ней до самой ее смерти.

Подумать только, ведь вся жизнь тети Лизы, а через нее и многих из нас могла сложиться по-иному, если бы в какой-то момент она оказалась тверже и не уступила матери или если бы Володя был настойчивее. Но, наверное, этот поступок вытекал из самой сущности ее характера, нежного и жертвенного по отношению к тем, кого она любила, стойкого и непреклонного по отношению к ударам судьбы и к тому, что принято называть порядочностью. За всю свою долгую, тяжкую жизнь тетя Лиза не совершила ни одного бесчестного или корыстного поступка. Я не представляю себе ее владелицей евпаторийской виллы. Но, думается, не могла она любить и стяжателя, даже в юности. Не потому ли как-то улучшилось и мое мнение о Газиеве, который, не знаю, жив ли сейчас.

Кацивели, сентябрь 1968 г.

Юрий Ларин

Иона, понимаете, включила в эту библиографию поголовно всех, кто когда-нибудь писал в «Правде» о быте рабочих! Даже не задумалась, к чему это может привести. Какая безответственность! Там оказались и Зиновьев, и Ларин…

— Она, Соломон Ильич, наивно думала, что научная библиография должна быть возможно полной. А почему, кстати, вас смущает Ларин? Он-то никогда не был репрессирован и даже похоронен в Кремлевской стене…

Признаться, я не думал, что мне доведется вступиться за дядю Мику, хотя бы и так. До сих пор я знал, что это он вступался, когда только мог, за всех, кого считал невиновными.

Мне он запомнился прежде всего как человек с необъятными знаниями, с колоссальной памятью, удерживавшей и большое и малое.





— Мика, помнишь, откуда это: «И на вырученные деньги покупали себе кеньги?» — звонил ему в свободную минуту мой отец. Не помню, что сказал на это дядя Мика, но, конечно, вполне удовлетворил папу. Иначе и не бывало.

В старом-престаром «Огоньке» прочел я однажды, что на первую (самую первую!) викторину наиболее полные ответы прислал член ВЦИК Михаил Александрович Ларин. Кое-кто и теперь не забыл, что викторина — это была игра, в которой требовалось ответить на множество вопросов из самых различных сфер (первоначально — науки и культуры). И, конечно, дядя Мика оказался здесь вне конкуренции.

Тогда я не задумывался, почему у члена ВЦИК находилось время отвечать на викторину. Теперь понимаю, что Ларин был уже «не удел» и все его должности являлись по существу лишь почетной отставкой.

О прежней его жизни я знаю, конечно, из рассказов старших родственников.

Михаил Александрович Лурье по женской линии тоже был из Гранатов. Его мать Фейга — родная сестра бабушки Фридерики Наумовны — заболела в период беременности страшной болезнью — атрофией всех мышц и была брошена мужем (который, как потом говорили, сделал в Петербурге блестящую карьеру) и вскоре умерла. Сын, который еще в утробе матери заболел той же болезнью, рос в семье тетки Фридерики. С юных лет, как и его двоюродные братья, мои дяди, Мика ушел в революционное движение и сменил фамилию на партийную кличку «Юрий Ларин». «Нелегальная», как тогда говорили, деятельность была для него тем труднее, что врожденная атрофия мышц прогрессировала год за годом и все более затрудняла его движения.

Мне дядя Мика запомнился высоким, тощим человеком, который мог, правда рывком, встать, даже немного ходить, но голову держал всегда опущенной, руки у него висели как плети, телефонную трубку он брал двумя руками, подносил к уху с видимым усилием. Лицо его было как-то странно сведено, губы перекошены, речь неясная — я, например, не сразу привык его понимать. Только глаза — умные и добрые, прекрасные глаза одни жили в этом человеке полной жизнью, часто играли в них веселые искорки, особенно когда дядя Мика говорил с нами, детьми. Была у него красавица жена и (мне казалось — еще красивее) дочь Нюся. Тогда я не знал, что она приемная.

Может быть, этот озорной блеск дяди Мишиных глаз помогал мне верить рассказам взрослых, что в юности переправлял он через границу «нелегальщину» (в том числе «Искру»), не раз бежал из тюрем, из ссылки, как-то проехал, скрючившись под скамейкой пароходной каюты, несколько суток, не замеченный жандармами; пересаживаясь с поезда на поезд, добрался до Москвы и какое-то время скрывался в квартире моих родителей. Мама очень образно рассказывала, как она испугалась, открыв дверь, за которой даже не стоял, а лежал уже дядя Мика, и еще больше — когда у него хлынула горлом кровь, а папы не было дома. И мне показалось, что в молодости этот немощный теперь человек был совсем другим. Воображение рисовало страдающего Овода[44].

Но большая фотография из семейного альбома говорила иное. На фоне роскошного тропического сада с колоннами, беседкой и вязами (разумеется, нарисованного на «заднике», какой имел каждый провинциальный фотограф) — принаряженная, благополучная мещанская семья. Сидят, конечно, старшие мужчины — в бамбуковых креслах дедушка Исаак Григорьевич и отец в «штатском», на бамбуковых же табуреточках — дядя Костя в студенческой тужурке, дядя Миша — в мундире технического училища. За их спинами стоят дядя Женя в гимназическом кителе, тетя Лида. Бабушка Фридерика Наумовна в пышной черной шелковой кофте тоже стоит, опершись на спинку кресла своего супруга и повелителя. Такова была тогдашняя манера сниматься, но все знали, что подлинной хозяйкой дома была как раз бабушка. Между бабушкой и тетей Лидой стоит высокий, тощий, с черным ежиком волос дядя Мика. Так же странно перекошено лицо, и кажется, трудно ему держать голову, хоть ее и подпирает тугой крахмальный воротничок; глухой черный сюртук висит на нем, как на вешалке, рукава как будто пустые, в глазах — никакого озорства, они — спокойные, задумчивые. Есть в них что-то от газели. Это явно очень болезненный юноша — и опять с трудом верится, что он революционер, подпольщик.

А в двадцатых годах, когда он как будто достиг недосягаемых высот, был членом ВЦИК, жил и позже в «Метрополе», внешний его облик был еще гораздо скромнее. Не только сюртука с крахмальным воротником — и пиджака с галстуком никогда на нем не бывало. Видавшая виды кепка (он, как и Ленин, оттягивал ее назад), темная толстовка, летом — косоворотка — вот обычный его костюм.

Этот неизменно больной человек отнюдь не заботился маниакально о своем здоровье. Совсем не был мрачен. Напротив, на редкость обаятелен в своем кругу. Это бывал какой-то фейерверк остроумия, неистощимая изобретательность в играх и маленьких «розыгрышах», которые он очень любил.

44

Овод — персонаж одноименного романа (1897) Э. Л. Войнич.