Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 30



Скобелев, ехавший в 20–30 шагах перед нашим дивизионом, скомандовал: «Шашки — бой! Марш-марш!» Сотенные командиры приняли команду, и казаки ринулись карьером; а Нил [штабс-капитан артиллерии Нил Николаевич Куропаткин], которого Скобелев не мог не слышать, обернувшись к дивизиону, крикнул: «Не сметь вынимать шашек! Рысью!»

Я так и обомлел. Помню: первое, что шевельнулось внутри меня, это — страх за Нила, которого я любил от всей души. Мы сейчас отстали от Скобелева и от сотенных казаков.

Но так как раньше сотни шли на флангах дивизиона, то на первое время между нами образовался довольно большой интервал, в котором бежал безоружный сарт с ребенком на руках.

Нил первый увидел, что на него несутся два казака, и крикнул мне: «Володька! Скачи! Убьют!»

С криком — «не смейте трогать; не смейте трогать» — я понесся к сарту; но было уже поздно: один из казаков махнул шашкой, и из рук оторопевшего, обезумевшего сарта выпал на землю несчастный 2—3-летний малютка с глубоко рассеченной головой. У сарта, кажется, была рассечена рука. Окровавленный ребенок судорожно вздрогнул и кончился. Сарт дико-блуждающими, расширенными глазами бессмысленно смотрел то на меня, то на ребенка.

Не дай Бог никому пережить такого ужаса, который я пережил в эту минуту. Я чувствовал, что какие-то мурашки ползут у меня по спине и по щекам и что-то сжимает мне горло, отчего я не могу ни говорить, ни дышать. Я много раз видел убитых и раненых; я видал раньше смерть, но такого ужаса, такой мерзости, такого позора воочию я еще не видал. Для меня это было ново.

Подошел дивизион, и мы пошли дальше. Везде трупы зарубленных или застреленных безоружных мужчин, женщин и детей. Пройдя с полверсты, мы увидели такую картину: под крутым отвесным берегом широкого сухого арыка лежит целый ворох женских и детских трупов; немного в стороне, лицом кверху и с раскинутыми руками, лежал труп, по-видимому, застреленной в грудь молодой красивой сартянки.

Какой ужас! Какой позор! Мы, русские воины, не найдя сколько-нибудь достойного противника, занимаемся зверским избиением женщин и детей! <…>

Я пошел бродить по бивуаку. Подхожу к артиллерийскому взводу: вижу, казак, рядовой, с крагой [накладные голенища с застежками] на ноге, нянчит грудного сартовского ребенка. Я знал этого казака лично, потому что раньше, до моей командировки в Петро-Александровск, некоторое время он служил у меня драбантом [денщиком]. К сожалению, я не помню его имени и фамилии.

«Где, — спрашиваю, — взял?» «В кишлаке, ваш-бродь, подобрал. Так что жалко очинно, ваш-бродь; робеночек махонький, кволый; еже бросить, безпременно пропадеть; опять же не знаю, куда, то-исть, мне его определить».

Так как я взялся говорить только одну правду, то должен сказать, что, к стыду моему, я не знаю, удалось ли сердобольному казаку «определить» куда-либо «кволаго робеночка».

Продолжая бродить по бивуаку и по опустевшему кишлаку, я все думал и думал182.

Действительно ли такой случай имел место, или Наливкин его придумал, пытаясь как-то уравновесить рассказ о жестоких побоищах, — невозможно проверить. Однако сомнения автора, которые появились спустя годы после описываемых событий, говорят о том, что отношение со стороны русского офицера к происходившему могло выходить за рамки официального имперского нарратива.



Гегемония нарративов

Имперский и национальный нарративы возникли и существуют вне самого кишлака, но ошобинцы имеют о них свое представление. Имперский нарратив в советское время транслировался через школьные и институтские программы, через телевидение, газеты, книги, которые в 1950—1980-е годы были доступны местным жителям как в самой Ошобе, так и за ее пределами. С одной стороны, крепко заученные и постоянно повторяемые клише о дружбе народов и интернационализме, с другой стороны, похожее на цензуру умолчание о многих фактах и интерпретациях прошлого воспитывали и воспроизводили отсутствие знания и даже отсутствие желания знать, что случилось с кишлаком в 1875 году.

В конце 1980-х годов советская идеология стала быстро терять свою доминирующую роль. Через то же телевидение, через те же газеты, журналы люди начали получать доступ к национальным версиям прошлого, которые полулегально и нелегально создавались и хранились среднеазиатской элитой. Открытие новых тем и проблем взбудоражило ошобинское сообщество, прежде всего местную интеллигенцию — учителей, врачей, колхозных управленцев. Как и люди по всему Советскому Союзу, они обсуждали сталинские репрессии, Октябрьскую революцию, следили за высказываниями своих интеллектуалов и за деятельностью разного рода «народных фронтов» и «партий», нередко сочувствуя им.

Весной 1992 года в районной газете «Слава Ашта» была перепечатана на узбекском языке упомянутая выше статья Абдуллаева «Трагедия Ошобы». В Ошобе ее прочитали очень многие. Я не могу передать точно реакцию на прочитанное именно 1992 года, но в 1995 году, рассказывая мне об этой статье, ошобинцы всячески выражали чувство гордости за то, что их предки оказали такое отчаянное сопротивление более сильному противнику. При этом свою гордость они обращали не ко мне, приезжему из Москвы, которого можно было бы легко ассоциировать с прежними российскими воинами, а к жителям соседних селений, прежде всего таджикских, предки которых сдавались противнику без боя и шли к нему на поклон, как об этом говорилось в рассказе ташкентского журналиста. Этот момент соперничества, неожиданно для меня, оказался для многих моих собеседников важнее, чем возмущение жестокостью противника, о которой, несмотря на старания Абдуллаева, никто не вспомнил (может быть, из вежливости ко мне?).

Я не увидел массового переживания сегодняшними жителями Ошобы, внуками и правнуками погибших в том бою, личной или тем более национальной травмы в связи с событиями 120-летней давности. Я не встретил ни у местной власти, ни у простых жителей коллективного отклика на предложение Абдуллаева соорудить в кишлаке памятник погибшим в сражении с российскими завоевателями (хотя не исключаю, что такого рода желание у кого-то и могло быть). К слову, несколько человек указали мне на предположительное место захоронения погибших в том бою, перечислили несколько имен (Бозор-мерган, Сапар-мерган и другие) и назвали умерших шахидами, то есть мучениками, погибшими за веру, но отнеслись к этому как к давней и почти забытой истории. Мне показалось, что несколько невзрачный памятник ошобинцам, погибшим в войне 1941–1945 годов, который приютился напротив здания сельсовета, был понятнее и ближе жителям кишлака, несмотря на весь официоз, который окружал культ последней войны (Илл. 4).

Конечно, такую реакцию надо прочитывать в конкретном контексте. После распада СССР в 1991 году среднеазиатские государства стали развиваться по разным траекториям. Представители бывшей партноменклатуры Узбекистана, быстро расправившись с внутренней оппозицией, взялись за создание и укрепление своей официальной национальной идеологии, тогда как таджикские элиты разделились на противоборствующие группировки и вступили в настоящую гражданскую войну друг с другом, причем в центре публичных дебатов оказались вопросы ислама и региональной лояльности. Ошобинцы, которые продолжали смотреть узбекское телевидение и отчасти принимали на свой счет идеологические новшества Узбекистана, своими повседневными интересами все-таки были больше связаны с Таджикистаном и воспринимали мир через тот конфликт, который поразил таджикское (таджикистанское) общество.

Однако не очень эмоциональное и не очень идеологизированное восприятие самими ошобинцами призывов «гордиться предками-ошобинцами» объяснялось не только тем, что понятие родины для них несколько отличалось от того, что подразумевал под ним гражданин другой страны. Важны были и другие факторы: какие в самом ошобинском сообществе сохранялись и передавались локальные представления о том, что значит быть ошобинцем; какая у Ошобы история; какие представления о внутренней иерархии и внутренней этике; какие отношения у местных жителей с соседями и какими качествами, с их точки зрения, надо ошобинцу гордиться183.

182

Наливкин В. Мои воспоминания о Скобелеве // Русский Туркестан. 1906. № 119, 120. Свои воспоминания Наливкин писал тридцать лет спустя, превратившись к тому моменту из колониального чиновника в критика империи, что, конечно, заставляет нас с оговорками относиться к этому тексту как точно передающему атмосферу 1870-х годов.

183

На поразительную живучесть локальной идентичности и локальных нарративов указывает широко распространившаяся в 1990—2000-е годы в Узбекистане и Таджикистане мода на написание историй отдельных кишлаков и городов (см.: Dudoignon S. Local Lore, the Transmission of Learning, and Communal Identity in Late 20th-Century Tajikistan: The Khijand-Nama of ’Arifijan Yahyazad Khidjandi // Devout Societies vs. Impious States? Trasmitting Islamic Learning in Russia, Central Asia and China, through the Twentieth Century / S. Dudoignon (ed.). Berlin: Klaus Schwarz Verlag, 2004. P. 213–241). Об устной истории у кыргызов см.: Prior D. The Šabdan Baatir Codex: Epic and the Writing of Northern Kirghiz History, Edition, Translation and Interpretations, with a Facsimile of the Unique Manuscript. Leiden; Boston: Brill, 2013.