Страница 23 из 114
Тогда, когда раздался первый ночной звонок, голубые фуражки пришли не за мной, а за старым и тихим артистом давно уже не существующего театра «Семперанте». И, запершись в своей комнате, мы прислушивались к топоту ног в коридоре, к негромким голосам, к последним шагам к выходной двери, слушали, как она открылась и захлопнулась… Ну а теперь, открыв дверь и увидев фуражки с голубым верхом и парочку красноармейцев с винтовками, я уже знал – это наша судьба… Фамилия, имя, отчество, дайте паспорт! – Вот вам все: и паспорт, и имя, и фамилия, и весь я. Уже не как хозяин, а временный, гость, приткнувшись на краешек стула, сижу и смотрю, как вытаскиваются из ящиков белье, как потрошат книжные полки. И думаю: а что на них есть криминального? Чудом сохранившийся номер «Нового мира» с повестью Пильняка «Повесть непогашенной луны»; зарубежное издание воспоминаний Шаляпина «Маска и душа»… Но мои размышления прерывает радостный крик одного из «оперативников»:
– Товарищ начальник! Антисоветская книга: Покровский. «Мировая война»!
Начальник осторожно берет в руки найденную преступную книгу. Ну, да – ведь сейчас во всех газетах идет безудержная поносная ругань «Школки Покровского»… Начальник думает, начальник размышляет… Я не выдерживаю:
– Вы сегодня проходили по Моховой?
– Да, проходил. А что?
– На университетскую вывеску не обращали внимания?
– А что на ней?
– На ней написано «Московский государственный университет имени М. Н. Покровского».
Это был мой первый тюремно-лагерный урок: никогда не вступать в спор с начальством, а главное – никогда не поправлять его… Ответ был немедленный:
– Собирайтесь!
Оксана бросает маленькую Наташку, она лихорадочно начинает меня собирать. Нет, не лихорадочно. На улице теплая апрельская ночь, но она достает самый теплый и новый свитер, она собирает белье, укладывает пижаму, домашние туфли, ещё какие-то мелочи…
– Ну, хватит! Ненадолго же едем, подержат немного и выпустят!
Но она все хлопочет, все цепляется и, уже после того как я со всеми попрощался, выбегает за мной на лестничную площадку. И по тому, как она отрывается от меня, вдруг понимаю: она не верит, что мы когда-нибудь увидимся… Так и не увиделись больше. Попрощались навсегда.
Но я ещё не способен был это понять, мои мысли все ещё дома. И когда меня выводят из подъезда, ведут к «эмке», стоящей немного поодаль, меня тревожит мысль: а вдруг они запечатают одну из двух наших комнат и всем придется ютиться в первой, маленькой… Меня везет сам начальник «операции», и я обращаюсь к нему:
– Я вас очень прошу: ребенок болен, не запирайте второй комнаты.
– Да не беспокойтесь вы! Вторую комнату опечатывать не будем. Все останется по-прежнему, даю вам честное слово!
Это был первый случай, когда узнал цену «честного слова» чекиста. Он отвез меня, вернулся назад, забрал и отвез Елену, а затем ещё раз вернулся и забрал Оксану… Остался ещё один член семьи. Но ей был один год и три месяца, и ей предстояла не «внутренняя», не Бутырка, а тюремный «Дом младенца». Но и этого Наташа избегнула. Оксана, когда за ней приехали, сказала, что не выйдет из комнаты, пока не приедет моя мать и не заберет ребенка, и что она будет бить стекла, кричать на всю улицу, драться, но без этого не пойдет никуда. И решимость этой беззащитной, двадцатидвухлетней больной женщины была столь очевидна, а устраивать скандал в глухую ночь на центральной улице оперативникам не хотелось, что, сбегав куда надо, позвонив куда надо, они вызвали по телефону маму, и она забрала у Оксаны дочь. Тоже навсегда.
А комнату запечатали. И не одну, а две. И, как я выяснил из протокола, лежащего в старой коричневой папочке, было в этих двух комнатах 29 квадратных метров. Но тогда я ещё ничего этого не знал. И думал об оставшихся, пока меня ночной Москвой везли к знакомому проклятому дому и пока меня обрабатывали: обыскивали, срезали шнурки и пуговицы, фотографировали, снимали отпечатки пальцев… А потом повели по коридорам и закоулкам, подвели к двери с тюремным глазком. Со звоном, навсегда оставшимся в памяти, открылась дверь, и я с трудом протиснулся через маленькую, из нескольких человек, толпу. В камере – натертые паркетные полы, стоят в ряд четыре железные койки, покрытые серыми, специфически арестантскими одеялами. Лишь на одной лежит, закинув руки за голову, обросший рыжей щетиной ещё молодой человек. Остальные койки свободны, хотя у двери толпится человек пять-шесть. Немолодые, с вещами, запихнутыми в рубашку или кальсоны, поддерживая падающие штаны, они молча, не обмениваясь ни словом, неподвижно стоят у двери.
Я располагаюсь на свободной койке возле рыжего арестанта. Он с интересом следит, как я переодеваюсь, достаю домашние туфли.
– Что это вы так по-домашнему устраиваетесь? Вы разве сюда надолго?
– Наверное, надолго. А почему вы спрашиваете?
– Видите эту кучку идиотов у двери? Они так стоят уже часа два. Все ждут, что сейчас откроется дверь, перед ними извинятся и выпустят на волю… А тут вдруг встречаю нормального и разумного человека!
Мой рыжий сосед, по нынешним меркам, уже старый тюремный сиделец. Арестован три месяца назад в Куйбышеве, где работал помощником у нового первого секретаря обкома, опального Павла Петровича Постышева. Вместе с хозяином забрали и его. Он уже прошел первые циклы допросов у провинциальных костоломов, а теперь привезен в Москву на «курсы усовершенствования», как выразился этот не растративший ни юмора, ни иронии мой первый сокамерник.
Впервые от него я услышал о пытках. Услышал и моментально в это поверил. Ведь удивительно! За прошедший страшный год мы перебирали в уме все возможное и невозможное, что могло случиться с нашими близкими; мы ломали голову над тем, как создавались смехотворно-неуклюжие «признания» обвиняемых на открытых процессах. Но вот это объяснение, такое простое – пытки – это ни мне, ни моим друзьям не приходило в голову. Как же в нас крепко, цепко сидело «советское», если мы ни сердцем, ни сознанием не принимали этого!..
Услышал и сразу же испугался: не узнали бы об этом дома… Для меня ведь ещё существовал дом на Гранатном: наши тесные комнатки, полки с книгами, старый плюшевый диван, кроватка с дочкой… Но очень много думать было некогда, моя тюремная жизнь катилась по хорошо наезженной, прорезанной в граните колее. Через два дня меня из «собачника» (так у нас называлась та часть «внутренней» тюрьмы, куда привозили только что арестованных) с вещами вывели во двор, втиснули в зеленый, весело раскрашенный фургон и повезли. В «воронке» темно, мы распиханы вплотную по маленьким клетушкам, молчим, не видя друг друга, машина крутится по уже ставшим незнакомыми улицам, останавливается, мы слышим, как открываются ворота, мы въезжаем, останавливаемся и неумело, расправляя затекшие ноги и руки, вылезаем из нашего красивого фургона. Нас ведут в красный кирпичный подъезд и заводят в огромный, похожий на вокзальный, зал. Где мы? Но в первой же тюремной анкете, которую мы заполняем, есть вопрос: «Который раз находитесь в Бутырской тюрьме?» Следовательно, все ясно-мы в знаменитых Бутыр-ках.
А потом… потом уже многажды описанное: душная, набитая камера, ночное пение открываемых дверей, куда выводят на допрос и откуда вносят после допроса; постоянное и почему-то нетерпеливое ожидание, когда это случится с тобой; и, наконец, та самая минута, когда, назвав твою фамилию и «инициалы полностью», тебе говорят: «Соберитесь слегка» – и выводят в широкий, не по-тюремному уютный коридор.
Первый поход по тюрьме. Впереди идет надзиратель, постукивая ключом по медной пряжке пояса – предупреждение, чтобы не встретиться с другим арестантом. Иногда команда: «Встать лицом к стене!» – значит, проводят такого же, как я… Потом лестницами – на верхний этаж, мы останавливаемся у плотных, обитых войлоком и кожей дверей, они открываются, и мы заходим в оглушающий шум и крик «следственного коридора» Бутырской тюрьмы. Никогда в жизни не был на бойне, но почему-то мне показалось, что так именно и должна звучать бойня: глухие удары, крики от боли, озверелый мат забойщиков… Меня подводят к одной из многочисленных дверей, выходящих в коридор, стучат, меня заводят в небольшую комнату, молча указывают на табуретку, стоящую у двери и прикованную к полу. Напротив меня молодой и очень уверенный человек достает из груды лежащих на столе новеньких коричневых папок одну и начинает её разминать, дабы удобнее было заполнять бумагами.