Страница 7 из 18
28
Книга первая: У МОРЯ АРАБИСТИКИ
Только не обольщаться, не обольщаться, чтобы потом не разочароваться. Посмотрим... Посмотрим дальше, что за человек этот доцент Юшманов... Доверие... Как хочется доверять... А не раздавит ли он впоследствии твои мечты стать арабистом, арабистом-медиевистом? Не обернется ли его общительность, его заразительная веселость и жизнелюбие равнодушием к тебе, стремлением избавиться от тебя, когда начнешь не успевать, отставать от других? Николай Владимирович, путь студента неровен, вы это должны знать... Каким вы станете, если я начну спотыкаться? Арабский-то язык, кажется, не из легких, ох, совсем не из легких...
Резкий звонок за дверью прерывает мои мысли. Юшманов попрощался и вышел.
— Ну и ну! — говорят у доски, сгрудившись.
— Да, хлебнем, ребятушки! Буквы-то, буквы, я почти ничего не запомнил...
— Ну, буквы что, постепенно усвоятся! А вот когда пойдет грамматика... Грамматика, братцы, в каждом языке трудна, а уж здесь... запомни где что, и как читается, и как пишется, тут целая абракадабра... Лошадиную голову иметь надо...
— Видать, башковит наш доцент, а сам смахивает на булочника...
— Немецкий булочник, ха-ха! Кто-то в упоении декламирует:
И немец-булочник, не раз Уж открывал свой васис дас
* * *
Занятия за занятиями...
Мы все больше привыкаем к Николаю Владимировичу. Он совсем не официальный, «застегнутый на все пуговицы», он домашний. С ним легко и просто. Весь он, пронизанный каким-то внутренним сиянием, всегда светел и жизнерадостен. Скажет шутку — и первый смеется, да так заразительно, что не сдержать улыбки, вызванной подчас не столько самой шуткой, сколько радостью общения с умным и веселым человеком. А сложные законы арабского языка он излагает с такой непринужденностью подлинного мастера, что не раз думаешь: вот искусство! И подступает комок к горлу от гордости за него, за Ленинград, за всю нашу науку.
Первый учитель
29
Человечность Юшманова вдохновляла и обязывала: не приготовить урока было стыдно. Атмосфера доброжелательства, царившая на занятиях, тоже помогала усваивать трудный материал. В середине первого курса мы уже довольно бегло читали несложные фразы в хрестоматии Гиргаса и Розена, по которой училось не одно поколение русских арабистов, делали сносный сырой перевод. Грамматика действительно была трудна, особенно когда начались «породы», своеобразная категория, отсутствующая за пределами семитских языков. В. Каверин в своих «Вечерах на Васильевском острове» дает место студенту-арабисту, исступленно вталкивающему в свою память эти «породы»:
Каталя, катталя, кааталя, акталя... такатталя, такаа-таля... инката-ля, иктаталя... икталля, истакталя...
На тексте постепенно запоминались «породы» и их производные, падежи, залоги, наклонения. Знания росли, но чем больше близилась весенняя сессия, тем более росло мое волнение: вдруг сорвусь на зачете, не запомнив нужной грамматической формы? Чем шире знания, тем труднее их объять. Аллеи Кронверкского парка часто видели меня в эту тревожную весну с печатной «Грамматикой литературного арабского языка», созданной Ющмановым пятью годами ранее. В этом пособии, сразу по выходе ставшем библиографической редкостью, я впервые увидел мощь юшмановского ума: море арабского языка, одного из самых богатых и трудных языков мира, содержимое множества средневековых фолиантов, громадная палитра звукосочетаний — все это было так переработано в мозгу тридцатилетнего ученого, что для полного, изложения материала ему хватило объема небольшой книжки. Но эта книга — труд математика: схемы, формы, четкие и лаконичные фразы. Ее идея: жизнь языка, его будто бы стихийное иррациональное развитие подчиняются точным и неотвратимым законам.
Экзамены первого курса прошли хорошо. Наша группа к тому времени подтаяла: из пятнадцати человек четверо перешли на специальность с более ясной перспективой. Осенью на втором курсе мы перешли к чтению современной арабской прессы. Две газеты: «Мать городов» из священной Мекки и «Хадрамаут» с индонезийских берегов содержали материал столь же обильный, сколь и малопонятный для слабо знакомого с языком и реалиями арабской жизни. Не говоря уже о том, каким камнем преткновения на первых порах являлись для нас европейские слова в передаче арабскими буквами. Сам переход от опробованной десятилетиями небольшой хрестоматии со словарем к
зо
Книга первая: У МОРЯ АРАБИСТИКИ
широким и неизведанным газетным листам создавал психологический барьер, взять который можно было лишь постепенно и при достаточной целеустремленности.
Дорвавшись до того, что так долго искал, я занимался арабским языком исступленно, отрекшись от всего, что могло мешать. Но взял слишком круто, начал терять силы. Пытался возместить упадок энергии волей, не понимая, что это средство скоротечно.
Я подолгу бился над каждым словом своих переводов; после многих часов изнурительного труда удавалось перевести лишь маленькую статью. А хотелось быстрых результатов, и нетерпение росло. Корень, чтобы поднять на себе дерево, должен мужать неторопливо, как и все в природе. А я был молод, горяч, нетерпелив, и от возникших трудностей стали у меня опускаться руки. Я заставлял себя заниматься ежедневно, упрямо штурмуя неподатливые фразы. Но от этого нервного штурма наступила усталость; блеск арабского языка для меня потускнел, в утомленный мозг стало прокрадываться разочарование. Это было страшно. «Но ведь я всегда стремился именно к этой специальности, — думалось мне, — трудности временны, они отступят перед волей, нужно только работать и работать... Но где взять столько сил, где?..» Да, нужно заниматься... И я занимался каждую свободную минуту. Однако мрачный фанатизм не может быть долговременным помощником воли; для ее торжества нужна светлая одухотворенность.
И Юшманов мне ее дал. Он незаметно следил за мной и пришел на помощь в самую трудную минуту. Не было никаких расспросов, увещаний, внушений, никаких дополнительных занятий, мое достоинство не было принижено ни словом, ни намеком. Николай Владимирович просто стал внимательно отмечать каждый мой удачный ответ, он по крупице собирал то хорошее, на что я был способен. Если мне вдруг приходилось останавливаться, не зная, как продолжить, он находил нужное слово — одно слово! — и я мог дальше развивать свою мысль. Оказалось, что дела с арабским языком у меня в общем шли хорошо — интерес к нему и упорные занятия давали свои плоды, но для уверенности в себе нужно было признание со стороны. Юшманов достойно оценил мои старания, и это наполнило меня верой в свои силы. Теперь каждый урок, на котором я мог показать работу своего ума и получить одобрение найденного пути, превращался для меня в светлый праздник. Чувство роста укрепляло и вдохновляло. Николай Владимирович, конечно, рисковал: постоянные похвалы могут взрастить самовлюбленную посредственность. Но он словно видел тот
Первый учитель
31
путь, которым я пришел к арабистике, и сознавал, что самовлюбленность ко мне не привьется, а без умеренной дозы честолюбия нет начинающего ученого. В группе говорили:
— Юшманов — ну, какой он преподаватель? Никчемный!
— Не умеет заинтересовать предметом! На занятиях такая скучища!
— Нет, братцы, преподаватель он хороший: у него можно вовсю пользоваться подсказками и шпаргалками, ни в чем не препятствует...
— Еще и сам подсказывает...
— Его доброта — зло; ничему он нас не научил...
— Да, знать-то он знает, а передать не умеет... Действительно, никчемный педагог...
А вот что сказал о нем его учитель Игнатий Юлианович Крачков-ский, оценивая пройденный им путь:
«Он жил в науке, но преподавателем был для немногих; слишком он был углублен в свои мысли, не оставлявшие его ни на минуту, и, чтобы убедиться в этом, достаточно было увидеть его хоть раз одного на улице. Показательны в этом смысле были и памятные многим доклады, когда он чувствовал себя свободно. Это были те же мысли вслух, какое-то нескрываемое иногда изумление перед тем, как это интересно и неожиданно выходит. Точно фокусник, он при удачном выходе иногда невольно прищелкивал пальцами. И тем не менее при таком внешнем ореоле оригинальности, а временами и чудаковатости, слушатели чувствовали, что перед ними творится настоящее научное дело, что перед ними научный талант, талант в своей области большой и очень своеобразный. А теперь некого нам так слушать, пет того, за ходом мысли которого можно было с таким высоким наслаждением, так плодотворно для каждого наблюдать...»1.