Страница 59 из 83
— О-о, я мечтала с вами познакомиться, — сказало существо сильным басом, — обожаю ваши стихи.
— Полно, откуда вам знать мои стихи, я не так знаменита, — ответила я невежливо, сразу разочаровавшись в этой особе и не желая притворяться.
— «А жизнь то клюква, то малина, то волчья ягода одна», — процитировало странное создание мои строчки. И я — тщеславная — зарделась, открыла рот для благодарных слов, но «оно» пробасило: — Ну как? Хорошо я подготовилась к встрече? Все просто: у нас общие знакомые, я взяла у них сборник ваших стихотворений.
Мария Игнатьевна, законная жена барона Будберга, вдова графа Бенкендорфа, дочь украинского помещика Закревского, возлюбленная английского дипломата и шпиона Локкарта, сожительница Максима Горького, гражданская жена писателя Герберта Уэллса, вошла в мою жизнь.
Мы были знакомы недолго. С семьдесят третьего по семьдесят пятый — год ее смерти. А если учесть, что в конце семьдесят четвертого она навсегда уехала из Лондона к сыну в Италию, то и совсем мало. Встречи считаю по пальцам — не более двадцати. Но каждая встреча с нею — спектакль.
Она самая не аристократическая аристократка из тех, кого я встречала или представляла себе. Несмотря на акцентированный, в сторону английского, ее особый русский язык, несмотря на экзотичность и неряшливость в одежде, несмотря на умопомрачительные легенды, которых я наслушалась о ней, она казалась мне совершенно своей, российской, домашней, даже советской, или, как теперь бы сказали, совковой. У меня не было к ней никакого особого почтения — она его не вызывала, даже литературное любопытство к историям, которые она могла бы поведать, у меня куда-то пропадало, когда мы начинали говорить. Уходило ощущение разницы в наших возрастах, и эти разговоры можно было назвать просто болтовней.
Мы встречались на приемах в разных посольствах — она ходила везде, — в доме ее подруги Саломеи Николаевны Андронниковой, в доме переводчицы Сюзанны Лепсиус и искусствоведа Ефима Шапиро — прелестном круглом домике возле Ноттинг Хилл-гейт, и, конечно, у нас, в Шеринхэм. К себе Мария Игнатьевна не приглашала, говоря:
— У меня грязь, беспорядок. В последнее время, по старости, я не люблю принимать гостей — хлопотно. И дорого. Иногда собираю вместе несколько человек, только выпить.
Она сразу стала со мной на «ты». Мне это не понравилось. Однажды, у Саломеи, решив защитить революцию от нападок трех старых эмигранток, я сказала:
— Если бы не революция, я мыла бы полы в доме Марии Игнатьевны. Она мне «ты» говорит, хотя мы на брудершафт не пили. Как прислуге.
Мура внимательно посмотрела на меня. Подняла перед своим носом указательный палец, повела им вправо-влево и медленно пробасила:
— Ты бы не мыла. Не тот характер. В город подалась бы и там наблядовала себе какой-нибудь титул.
Заметив, что я вспыхнула, она добавила:
— Как я. Уехала из Лозовой, маленький городок…
— Лозовой?! — почти закричала я. — Мой отец родом из Лозовой.
— Что ты говоришь? Как интересно. Почти землячки. У нас там был прекрасный дом. На горке. Когда я приехала в Вашингтон и меня везли из аэропорта через центр, я увидела точь-в-точь домик, как наш, и закричала: «Вот, вот в таком в Лозовой мы жили». А мне говорят: «Это Белый дом». Но родилась я в Березовой Рутке, в именье…
Несколько позже, приехав в Москву, рассказала я отцу о Марии Игнатьевне. Он, 1907 года рождения, был много моложе ее. Не рискую назвать год рождения Марии Игнатьевны, помню, как Ефим Шапиро сказал уже после ее смерти: «Насколько мне известно, Мура спрятала в карман лет шесть, а то и десять».
— Закревская? — задумался отец. — Вообще-то я учился в гимназии с одной Закревской, она, кстати, моя четвероюродная сестра по маме. Красивая была девочка.
В Лондоне я не преминула сообщить Марии Игнатьевне, что сказал мне отец.
— Вот видишь, — ухмыльнулась Мария Игнатьевна, — мы родственницы, а ты полы у меня собиралась мыть. Впрочем, все наши аристократы — плебеи. Мой предок, Григорий Осипович Закревский, тайный сын императрицы Елизаветы Петровны. Ну и что? Сама императрица по маме — бог знает кто! Лучше не вспоминать, а делать благородную физиономию. И она скорчила надменную гримасу.
Как-то я спросила ее:
— Знаете ли вы, Нина Берберова собирается писать о вас книгу?
Нина Берберова была эмигрантская поэтесса и литературный критик, в первые годы эмиграции она вместе с поэтом Владиславом Ходасевичем жила в Италии рядом с Горьким.
— Ха-ха, — отозвалась Мария Игнатьевна. — Пусть пишет. Я сообщила ей массу дезинформации.
— Вы бы сами написали о себе книгу.
— Нет, если писать, то о Горьком. Ох, какую книгу я могла бы написать о нем! И о себе заодно. Он, кажется, любил меня больше, чем других женщин.
— Не он один, — говорю я, готовая перечислить всех известных мне знаменитых возлюбленных и мужей Марии Игнатьевны, чтобы, по возможности, узнать о неизвестных.
— Нет, — улавливает она мои мысли, — подлинная любовь ко мне была только у Алексея Максимовича.
— А вы его любили? — пристаю я.
— Слушай, — говорит баронесса, — налей мне еще водки.
И, выпив, вздыхает:
— История горьковской семьи, история его сына, Тимоши и внучки Марфы — потрясающий роман. Кто бы взялся писать? Я стара, а Берберова наврет, недорого возьмет. Напишет, что Горький спал со своей невесткой Тимошей, что Тимоша спала с Ягодой, что Ягода отправил на тот свет Максима, сына Алексея Максимовича, что Сталин отравил Горького, а внучка Марфа вышла замуж за сына Берия или сын Берия женился на ней по расчету.
— Это все сплетни? — спрашиваю я.
— Это все зубья капкана, в который попала семья, — отвечает она.
Мария Игнатьевна не выносила, когда при ней кого-нибудь хвалили — не ее. Однажды — она была у нас в гостях — я сказала:
— Ефим Шапиро — настоящий энциклопедист. Он знает все.
— Даже то, чего не знает, — ворчливо подхватила Мария Игнатьевна. — Тоже мне, Брокгауз, Эфрон энд Шапиро. Все знает, а денег нет. И это называется еврей. Я тоже много знаю. Такое, чего не знает никто. И ни в каком Брокгаузе-Эфроне не сыщешь. Тако-о-о-е знаю! Мир перевернется, если я открою рот.
У меня привычно мелькнула мысль об устойчивой сплетне про Марию Игнатьевну… будто бы смолоду она — шпионка…
— Как ты думаешь, на кого я работала? — спросила она, то ли угадав мою мысль, то ли продолжая свою. — В Лондоне многие считали, что я красная разведчица. В Москве меня припутывали то к Англии, то к Германии. Один очень осведомленный немец связывал меня с итальянской разведкой. Тут все на поверхности: работала на Локкарта, жила с ним — его шпионка. С Горьким жила — советская Мата Хари. С Будбергом связалась — на буржуазную Эстонию работала. А с Будбергом мы спасали друг друга. Он меня паспортом и своим титулом от многих неприятностей заслонил, а я ему репутацию спасла. Его в гомосексуализме обвиняли, а тогда с этим делом построже было, чем теперь…
Она уже была пьяна, и не слегка. Муж мой поглядывал на нее с явным беспокойством: не первый раз приходится поднимать это грузное тело и с трудом усаживать в машину. Вдруг ей плохо станет — годы почтенные, а выпито, будто молодая.
— Скажу тебе вот что: ни на кого я не шпионила. А если не врать — на всех вместе: русским на англичан, англичанам на русских. Нет, не двойной агент, они меня не регистрировали в своих проклятых бумагах. Я была вольный казак.
Я разведчиков ненавидела. Да, да, всю их тайную войну. Они мне жизнь сломали. Была бы я звезда, блистала при дворах, если бы не эти чертовы революции. Я на себя шпионила и никого не предавала, а они перебегали от идейки к идейке, революционеры! Говоришь, я не очень аристократка? Очень! Знаешь, что такое аристократизм? Это не манеры. Их можно, как кошке блох, набраться у любой дешевой гувернантки. За два дня.
Это свобода от предрассудков. Запомни: свобода от предрассудков. Никакая Берберова, тьфу на нее, никогда так про меня не напишет: Мура — аристократка, свободная от предрассудков!