Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 108

Но покамест южная часть фронта — вся в озерах и болотах — еще лежала под водой. Весеннее половодье препятствовало военным действиям как раз на том участке, где, по мнению русских, восточный фронт был наиболее слаб и наиболее в силу этого притягателен. Настало время принять то или иное решение. Окровавленная Европа стонала, едва смея надеяться на скорое окончание своих страданий; миллионы людей безмолвно умоляли об избавлении от ужасов войны.

И народы своим простым, мудрым инстинктом чувствовали, что, независимо от тончайших расчетов и уловок убеленных сединами политиков, чем раньше будет заключен мир, тем выгоднее он будет для всех участников войны.

Писарь Бертин — поэт; он любит хорошую бумагу. Чистый лист из матово-белого, зернистого, гладкого вещества, с нежными неровными краями — таким он выходит при отливке массы из чана, — напоминающий о старинных дворянских грамотах, восхищает его осязание, глаз.

Он издавна собирал манускрипты: на английской бумаге ручного производства; на венецианской писчей бумаге, желтой и зернистой, которую изготовляли небольшие бумажные фабрики у реки Бренте; на больших толстых голландских листах с водяными знаками и вензелями.

Когда адвокат Познанский узнал об этой страсти Бертина, он направил его однажды в управление складами, в бывшее здание мервинской уездной управы. Там Бертин нашел сваленными в кучу множество томов в старинных кожаных переплетах с прошнурованными и скрепленными печатями страницами. Многие из этих томов уже валялись разрозненные, разорванные в клочки, — денщикам приказано было топить ими печи.

Перелистывая один из таких фолиантов, Бертин даже побледнел — такую досаду вызвало в нем это прискорбное расточительство. Одна за другой шли пустые страницы! На них были лишь едва заметные пометки коричневыми чернилами о том, что они оставлены неиспользованными. Бертин понимал по-русски, и им овладела лихорадка коллекционера, когда, вчитавшись в писанный текст, он обнаружил такие даты, как 1808, 1835, 1845, 1856 годы; это были записи о давно отмененных крепостных податях, уплаченных крестьянами помещикам и занесенных в книгу писцами, благополучно истлевшими, кости которых давно обратились в прах; дела о «душах», внуки которых, хотя и свободные от крепостного права, тем не менее умирали в царской армии или же влачили жалкое существование в качестве вдов и сирот.

Россия дней минувших, насквозь прогнившая!

А гербовая бумага! Она все еще лежит здесь нетронутая, лишь со случайными пятнами; разноцветная бумага: цвета слоновой кости, сизая и даже темно-синяя; она лежит уже сто лет и переживет еще много столетий, если удастся вырвать ее из рук денщиков, которые всю зиму растаскивали этот благородный материал на растопку печей.

Денщик Руппель вернулся из отпуска хотя и отдохнув, но сильно расстроенный — ему неизвестно, что происходит в Германии, но зато он доподлинно знает, как выглядит и сколько весит его жена. И так как никто не интересовался тем, чтобы найти какое-нибудь применение Грише, — хотя бы потому, что сам господин ротмистр Бреттшнейдер наслаждался четырехнедельным отпуском, — Познанский приставил Гришу к бумажному архиву, поручив ему вырывать из дел неисписанные страницы.

Гриша усаживался, смотря по настроению, на табурете во дворе или под навесом сарая; этот потомок крепостных уничтожал, не ведая этого, акты, в которых люди, ему подобные, фигурировали как подлежащее обложению налогами недвижимое имущество или скот.

Гриша сидел на корточках, согнув спину, перелистывал и вырывал страницы. От толстых связок бумаги поднималось облако пыли. Промерзшие листы холодили руки.

Птицы неугомонно щебетали и прыгали в саду уездного управления, отделенного от двора невысокой стеной. Миновали последние угрозы зимы. Сияющие легкие облачка плыли по синему, как цветы льна, волшебному июньскому небу.

Гриша был хорошо настроен. Раз в его деле принял участие сам генерал, оно не может кончиться плохо. Когда Гриша узнал от Бертина — тот приходил каждое утро, чтобы порадоваться спасенным от денщиков сокровищам, — что война, по-видимому, возобновится опять, что о мире пока нет и речи, он стал спокойнее.





Ему легче было переносить свое пребывание здесь, а также и то, что от заветного лаза между окопами и проволочными заграждениями его отделяли всего какие-то сотни верст, пять-шесть дневных переходов. Он не хотел больше воевать, он рвался домой. Правда, судя по тому, как складывались обстоятельства, в лучшем случае, он мог рассчитывать у себя на родине лишь на краткосрочный отпуск.

Однако между глаз у него залегла глубокая складка и все его отношение к жизни резко изменилось. Все впечатления, вещи, события оставляли теперь более тяжелые, чем прежде, следы в его душе. Он напоминал человека, который, будучи однажды ранен, уже не ринется в бой с той беззаботной удалью, как в первые недели войны.

Выходя рано поутру из камеры, в которой он уже совсем обжился, жуя серо-зеленый хлеб и запивая его горячим отваром из сушеной свеклы, горьким и отдававшим жестью, он видел висящие у стены напротив ружья караульной команды ландвера (Гриша успел уже перезнакомиться со всей ротой, все в роте знали его и его судьбу, такую неопределенную, как бы повисшую воздухе). Раньше, всего несколько недель тому назад, он ни о чем не думал, беря в руки ружье — знакомый забавный предмет. Его охватывала, подымала, словно на гребень волны, страсть человека, который может убивать, поражать на далеком расстоянии, словно ему дана способность дунуть и за сотни метров погасить жизнь, как искорку, какой она является на самом деле. Он был человек со штыком, боец, хищник, и каждый мускул его страстно трепетал от бурного упоения битвой.

Теперь он смутно воспринимает и противника, притом не только как человека, который шлет ему ответную пулю, но и как того, чья плоть принимает удар и рану, чье тело испытывает потрясение и страшную боль.

Когда теперь у дверей канцелярии Познанского он колет на мелкие, части поленья, он чувствует себя сродни не только взлетающему лезвию топора, которое получает размах и силу от деревянного топорища и мускулов человека, но сродни и дереву, которое с легким треском, словно рвущийся шелк, распадается на куски.

Он вспоминает, нет, даже видит вновь смутно, неопределенно стройный, словно отпиленный кусок соснового или елового ствола, который он только что расколол на поленья. И злобным пинком он толкает колоду, на которой колют дрова, и, берясь вновь за топорище, плюет на него: оно ведь тоже из дерева! И колода и топорище предательски участвуют в уничтожении своего некогда живого брата.

Разводя огонь, он видит, как желтое и синее пламя, шипя, набрасывается на дерево, он с удивлением наблюдает горение, огонь, который, должно быть, жил в дремотном состоянии в сосне, а теперь дает приятное ощущение теплоты людям — Познанскому, Бертину, ему, Грише Папроткину. Его мысль медленно переносится с одного предмета на другой. Обстоятельно, без лишних слов, он включает их в сферу своего сознания.

Как знаток, он дивится ниткам, которыми сшиты дела и которые трещат в его крепких руках; таких ниток теперь никто не прядет. Они пережили тех, кто их сучил и вдевал в иголку. Теперь все это мусор, который швыряют в огонь. Это несправедливо. Если бы кто-нибудь запер эти обрывки ниток в шкаф, как Бертин сделал накануне с чистыми листами, Гриша нашел бы это в порядке вещей.

Старинные, исписанные чернилами бумаги идут в печку, и никто больше не интересуется людьми, крепостными, имена и возраст которых занесены в эти бумаги.

Читать Гриша не умеет. Целая область человеческих достижений закрыта для него. А между тем умение читать спасло бы его от западни: он прочел бы объявление, которое немцы перевели на семь языков и вывесили во всех деревнях. Он смотрит перед собой и тяжело вздыхает, вспоминая о далекой деревне и о той ночи, когда он стоял дурак дураком перед таким объявлением у дома какой-то крестьянки.

Умение писать казалось ему таинственной силой. Он представил себе свое собственное дело: «Бьюшева — Папроткина тож», которое все еще лежало, дожидаясь отправления в высшую инстанцию, перевязанное и готовое к отсылке. Устроить служебную поездку в Белосток было очень легко, но одно дело Бьюшева не являлось достаточным основанием, чтобы отпустить из штаба человека, хотя бы даже на несколько дней. Надо было выждать, пока представится еще какой-нибудь повод.