Страница 7 из 118
– Хотелось бы, чтобы тогдашняя договоренность получила подтверждение на данной Конференции, – сказал он.
Трумэн ответил, что «в принципе» готов дать такое подтверждение, но Черчилль, расценив слова президента «в принципе» как приглашение к дискуссии, в ходе которой у русских можно что-нибудь урвать, открыл было рот, однако при всем своем старании не подыскал нужных ему аргументов.
Да, Кенигсберг был центром Восточной Пруссии, а та – многолетним символом германского милитаризма. Де-юре она принадлежала Советскому Союзу, когда еще шла война – после соответствующего решения в Тегеране, подтвержденного затем представителями правительств на московских переговорах в октябре 1944 года. Следовательно, теперь, когда Красная Армия владеет Восточной Пруссией уже де-факто, оспаривать что-либо, по существу, было просто нелепо.
Тем не менее Черчилль пробормотал что-то насчет необходимости согласовать точную линию новой советской границы по карте. Встретил замораживающе-ледяной взгляд Сталина и поспешно заявил, что по-прежнему поддерживает включение обсуждаемой территории в состав Советского Союза.
Глаза Сталина потеплели, точнее, они потеряли свое холодно-угрожающее выражение. Он сказал, что если правительства Англии и США одобряют решение, принятое ранее, то для Советского Союза этого достаточно.
– Таким образом, – провозгласил Трумэн, – мы имеем возможность перейти к обсуждению предложений советской делегации о Сирии и Ливане, о правах Франции в этих странах, а затем рассмотреть предложения господина Черчилля, касающиеся Ирана…
Когда повестка дня была исчерпана и Трумэн, вопросительно посмотрев на Сталина, хотел закрыть заседание, неожиданно встал Черчилль. Уже одним этим он привлек к себе внимание всех присутствующих, поскольку на протяжении всей конференции главы правительств произносили свои речи сидя.
– Я хочу поднять один процедурный вопрос, – сказал Черчилль. – Господину президенту, а также генералиссимусу, должно быть, известно, что господин Эттли и я заинтересованы посетить Лондон в четверг на этой неделе.
Несвойственную ему неуклюжесть фразы участники заседания истолковали как своеобразное выражение иронии, в зале раздался смех. Не обращая внимания на реакцию зала, Черчилль продолжал:
– Поэтому нам придется выехать отсюда в среду 25 июля. Но мы вернемся к вечернему заседанию 27 июля… или только некоторые из нас вернутся…
Сидевший рядом с премьером Иден готов был поклясться, что последние слова Черчилль произнес с горечью. Но зал, настроенный самим же Черчиллем на иронический лад, снова ответил ему вежливо-саркастическими смешками. Когда они стихли, премьер спросил:
– Нельзя ли в среду устроить заседание утром?
– Хорошо, – сказал Сталин.
– Можно, – согласился Трумэн и объявил, что следующее, завтрашнее, заседание начнется, как обычно, в пять вечера, а послезавтрашнее – в одиннадцать утра…
Черчилль покидал зал заседаний последним. И вот в эти-то минуты за его спиной и раздался голос Вогана:
– Президент просит вас заехать к нему, на Кайзерштрассе.
Но Черчилль не пошел в ожидавшую его машину. Он направился к двери британской делегации, чтобы отдохнуть в своем кабинете.
…Прошло не менее получаса, прежде чем глава британской делегации вспомнил, что вечером ему предстоит принимать у себя Сталина, а сейчас его ждет Трумэн. Встреча со Сталиным не сулила Черчиллю особого удовольствия. За Сталиным стояла победоносная страна, многочисленный и сильный народ. Сталин не чета Трумэну, который даже теперь, когда его страна стала единственным обладателем грозного оружия, до сих пор не сумел использовать этого ее преимущества за столом Конференции.
Так что же президент собирается сказать теперь ему, Черчиллю? Очевидно, нечто важное – иначе не стал бы просить о встрече, зная, что Черчилль вскоре должен быть гостеприимным хозяином на приеме в честь Сталина, где, кстати, необходимо быть и президенту.
Ощущение усталости покинуло Черчилля. Его могучий мозг заработал на полную силу. «Бомба!» – мысленно воскликнул он. Ради чего-то связанного с новой бомбой приглашает его к себе Трумэн. Все остальное, менее секретное, президент мог бы сообщить ему там, в Цецилиенхофе. «Бомба, конечно, бомба! – повторил про себя Черчилль. – Что-то связанное с ней!»
Но что именно? Еще одно успешное испытание? Или, может быть, срок применения бомбы против Японии? Конечно, все это важно, очень важно, но не требует немедленной встречи. Неужто Трумэн решился на крайнее, видя, что Сталин не идет на уступки ни в чем существенном?..
Через несколько минут британский премьер был уже на Кайзерштрассе.
– Мы долго думали, – сказал ему Трумэн, подождав, пока Черчилль усядется в глубоком, обитом красной кожей кресле, – как сообщить Сталину о нашей атомной бомбе. Ведь Стимсон говорил вам, что мы намерены пойти на это?
– Да, – настороженно ответил Черчилль и вытянул свои толстые руки на подлокотниках.
– Признаться, я предпочел бы этого не делать, – с сомнением сказал Трумэн. – Мне хотелось, чтобы эффект был внезапным и ошеломляющим. Пусть бы все сразу увидели нашу бомбу в действии.
– Вы имеете в виду Японию?
– Да. Но и русских тоже. Удар по Японии отзовется эхом и в России. Однако утаивание наших намерений от Сталина имеет и свои отрицательные стороны. По крайней мере здесь, в Потсдаме, мы не получим от нашей бомбы никакой выгоды. Мощнейшее средство давления на Сталина останется неиспользованным. Есть и другая сторона дела. Вы представляете, какими глазами будет смотреть на нас Сталин, если узнает о бомбе, только когда мы ее применим. Он станет обвинять нас в нелояльности к нему, в том, что нам нельзя верить, мы ненадежные союзники, ведем двойную игру и тому подобное.
– Вы полагаете? – спросил с усмешкой Черчилль. И добавил: – В большой политике игра всегда двойная.
– Но это не должно быть известно партнеру, – назидательно сказал Трумэн и после короткой паузы продолжал: – Все-таки Сталина надо информировать. Я уверен, что, заполучив такую информацию, он проявит большую уступчивость на нашей Конференции. Мой вопрос к вам, сэр, сводится к следующему: в каких выражениях, то есть что именно я должен сообщить Сталину о бомбе,
Черчилль не спеша вытащил из нагрудного кармана сигару и ответил улыбаясь:
– Когда я долго не курю, то чувствую себя как в безводной пустыне.
Разумеется, он не снизошел до того, чтобы впрямую попросить у некурящего Трумэна разрешения закурить. Отколупнул кончик сигары ногтем, сунул ее в левый угол рта, тщательно раскурил и выпустил в сторону Трумэна несколько клубов густого дыма.
– Итак, – недовольно сказал Трумэн, – я жду ответа.
– Я полагаю, – еще раз пыхнув на президента дымом, сказал Черчилль, – какие бы слова вы ни употребили, их смысл для Сталина должен звучать примерно так, как та надпись, которая появилась на стене пиршественного зала у вавилонского царя.
– А что там было написано? – не без раздражения спросил Трумэн.
– Я не имею в виду буквальный смысл слов. Они могут быть самыми обычными. Речь идет о грозном предостережении.
– И я должен его сделать Сталину?
– Разумеется. Иначе игра не будет иметь смысла.
– Я предпочитаю иной ход, – возразил Трумэн раздумчиво. – Надо сказать нечто такое, что лишило бы русских возможности в будущем упрекать нас в нарушении союзнического долга и… вместе с тем ничего не сказать по существу.
– Сталин попробует припереть вас к стенке дополнительными вопросами.
– Я отвечу, что мы сами еще не до конца информированы нашими учеными.
– Значит, весь смысл вашего намерения заключается в том, чтобы не дать Сталину оснований впоследствии упрекать вас? Хотите выглядеть в его глазах джентльменом? – с нескрываемой иронией спросил Черчилль.
– Я всегда старался оставаться джентльменом, – несколько напыщенно ответил Трумэн.
– Но Сталину, только не обижайтесь, пожалуйста, Гарри, – с улыбкой произнес Черчилль, – плевать на ваше джентльменство. Для него вы всего лишь продукт империализма. Могу вас утешить – я для него тоже продукт. Феодально-капиталистического, аристократически-олигархического симбиоза.