Страница 13 из 77
Вспоминаю об этом с ужасом. Кстати, и в этом нужно покаяться. В основном это были не клички, а уменьшительные имена. Фарцовщикам казалось, что в этом панибратстве нет ничего страшного. Были там и такие артисты: утверждали, что своей деятельностью борются с советской властью. Считали себя романтиками и героями. Это было какое-то «Зазеркалье» со своей вымороченной моралью и представлениями о чести. Все были повязаны: свои люди и в таможне, и в ментуре, и дипломаты. Любую доску до Штатов доставляли с гарантией в две недели.
Я был студентом, когда умер отец. С матерью у меня отношения были неважные. Я по сути и не знал, что такое материнская любовь. Она никогда меня не ласкала. Я даже не помню, брала ли она меня на колени, когда я был маленьким. Сначала у меня была Маша, потом Даша — няньки. Здоровенные деревенские тетки из-под Боровичей. Маша была добрая. Славная. Симпатичная. Меня любила. Я на ее молоке вырос. Она меня до четырех лет грудью кормила. У нее была дочка. Но я ее не помню. То ли ее в деревню вскоре отправили, то ли померла. Маша любила со мной гулять в Таврическом саду. И даже втайне от родителей иногда водила в Спас-Преображенский собор. Она долго не молилась. Заходила минут на десять. Ставила всегда по три свечки. Одну на канун и по одной Нерукотворному Спасу — чудотворной иконе — и Богоматери «Всех скорбящих Радость». У Богородицы она всегда шмыгала носом и утирала слезы. О чем она плакала, я догадался позже. Мать прогнала ее со страшным скандалом за год до моей школы. У Маши был роман с моим отцом. Говорят, где-то по новгородским просторам гуляет мой брат.
Ну, а Даша мною, как и мать, не занималась. Готовила, стирала. А гулять я уже бегал сам. Это неинтересно. А интересно, как все в этом мире закручено. Матери дали за отца пенсию. Хорошую по тем временам. Но ей не хватало. Привыкла жить на широкую ногу. Теперь ей было не до камешков. И камешки пришлось время от времени продавать. Из тех, что врассыпку хранились в шкатулке. Броши, колье, серьги она не трогала. Она меня приставила к этому. Я имел дело только с тем маклаком — коллекционером икон. Засвечиваться с камнями было опасно. Сначала он ей камешки продавал. Теперь она ему. Мы с ним даже подружились. То есть выпивали после сделок. И я видел, что он меня старался не обманывать. Насколько это ему удавалось. А он просто знал, что с моей мамашей ему дел предстоит надолго, и не хотел терять клиентку.
Однажды я залетел в больницу и там познакомился с молодым человеком. Его дед жил в Тутае- ве — бывший Романов-Борисоглебск. И в этом Ту- таеве было немерено икон. Сразу после больницы он мне продал несколько и пригласил с собой. Мы поехали. Городишко — чистая деревня. Несколько каменных купеческих домов, остальное все — деревянное. Но храмы! На одной стороне Волги полдюжины, на другой — один, но какой! На высоком подклете, пятикупольный. Век семнадцатый, если не шестнадцатый. Я его изображение видел в немецкой энциклопедии. А на другой стороне — церковь с шатровой колокольней, как с картины «Грачи прилетели». Красота! И вот в этой красоте я наладил свое дело.
Несколько лет жил безбедно. Берешь икону за 50 рублей. Продаешь за 500 долларов. А мой тутаевский агент поначалу покупал по деревням. Потом собрал молодняк, и стали они иконы красть. Нескольких человек поймали. Я затихорился. Перестал туда ездить. Но тут с маманей вышла история. Мне позарез нужны были деньги, и я взял из ее шкатулки один камешек. Самый неприметный — в два карата. Ну и продал его маклаку. Оказалось, он был какой-то немыслимой огранки. Маклак сразу его продал и наварил кучу денег. Маман туда-сюда, а камешка следа не найти. В ювелирном мире его знали. Его то ли француз, то ли итальянец знаменитый огранил. И, конечно, он ушел с концами. Маманя моя без тормозов меня в ментуру. И началось. И Тутаев на повороте выплыл, и другие мои подвиги... В общем, дали мне семеру — семь лет строгача. Валютные операции и прочие замечательные действия.
Маманя через некоторое время остыла, но поезд ушел. Пошла нажимать на все педали. Она меня выкупила. Посадила за один камешек, а жене замминистра пришлось брошку Фаберже отдать. «Павлиний хвост» называется. Там этих камешков несколько десятков да три сапфира. Цены ей нет. Но полтора- ху я оттянул — отсидел полтора года. И слава Тебе, Господи! Если бы тогда нить моей жизни, простите за высокий штиль, не прервалась, я бы погиб. Когда пришел Андропов, несколько моих дружков за «в особо крупном размере» присели надолго, а одного отправили туда, где деньгами не пользуются, — к праотцам.
Но главное в другом. Со мной сидел один старичок. Он занимался самиздатом. На плохонькой бумаге печатал религиозную литературу. И пишущей машинкой не брезговал. Сам печатал и народу раздавал.
Вот как коммунисты боялись слова Божьего: посадили бедного вместе с убийцами, ворами и валютчиками. Вот он-то мне и мозги, и душу поставил на место: «Как же ты мог торговать святыми иконами и не почувствовать, с чем и с кем имел дело?! Неужели у тебя душа ни разу не дрогнула?» — спрашивал он меня. А у меня не то что не дрогнула, а такое в ней, родимой, творилось... Лучше не вспоминать. Я это дрожание по-своему усмирял: после каждой удачной сделки пускался во все тяжкие. А когда этот мой сокамерник, раб Божий Феодор, стал обо мне, окаянном, молиться со слезами... Да что со слезами! Рыдал после того, как я ему и о половине своих подвигов не рассказал. Однажды ночью просыпаюсь, а он Бога молит простить мои преступления. И, поверите, то ли спросонья, то ли ночь была какая-то особенная: я лежу под одеялом и слушаю его шепот — такой горячий, с такой энергией он произносил мое имя и слова молитвы... Я вдруг разревелся и не мог целый час успокоиться. А я вам доложу, что я вообще никогда не плакал. Ни в детстве, а потом и подавно. Откинул я одеяло и реву. И Федор в голос плачет. Сокамерники проснулись — и... только один матюгнулся и замолк. Все лежат и пошевелиться не могут. Потом братва рассказывала: ужас всех объял, а через некоторое время отошло, и сердцу легко стало и радостно. И не с одним это произошло. Нас было 12 архаровцев, как апостолов у Господа. Правда, иуд оказалось поболе. Корявый — мутный был мужик — замутил братву. Сказал, что это мы с Федором коллективный гипноз напустили. А Федор ответил: «Это нас, братцы, Ангел посетил». И стали мы после этой ночи молиться. Кому скажи, что полхаты на молитву Федор поставил, — не поверят. А Корявый с двумя орлами бесноваться стали. Драки устраивали, визжали. Слава Богу, у тех, кто молился, был крутой заступник — любого заваливал. Да еще два мокрушника-убийцы — с ними тоже не связывались. Так у них от молитвы не морды, а лица сделались — как у детей. Федор наизусть знал и утреннее, и вечернее правила, Покаянный канон. Изобразительны по воскресеньям читал и пел. Тропари всем праздникам. Но война шла конкретная. Федора по воскресеньям отлавливали — и в карцер. За худшие дела так не наказывали, как за молитву. Это потом не только разрешали молиться, но и церковь открыли. А до этого — просто труба...
Я потом, после отсидки, встретил кума — опера. Он говорит: о нашей камере, трижды Краснознаменной, до сих пор легенды ходят. Говорят, Богородица нам явилась. Не знаю, может, Федору и явилась...
Я потом братву, которая уверовала, на Святую Землю возил. Правда, на Геннисаретском озере бесяра на нас напал крепко. Я даже думаю, не тот ли это был легион, которого Господь изгнал из гадаринского товарища. Так нас всех скрутило. Готовы были разорвать друг друга. Но это грустная история. Главное, мы помирились и теперь братва стали братьями. Помогаем друг другу во всем.
А вот Федор, Царство ему Небесное, не сподобился волю увидеть. Но другой мой друган — я от него подобного не ожидал — как только вышел, все монастыри объездил, у всех старцев побывал. Стал алтарником, потом чтецом в храме. Говорит мне: «Поехали к отцу Павлу Груздеву. Он нашего брата понимает. Может и совет нужный дать, и отмолить. Сам оттянул на сталинских курортах чуть ли не двадцать лет». Я говорю: «Поехали». Прихожу на вокзал: «Куда едем?» — «До Ярославля, а там до Тутаева». Ну, я чуть не помер. «Как до Тутаева?» — «Да так. Он там рядом, в деревне служит».