Страница 6 из 17
Раз был он с Писемским где-то на вечере. К концу ужина Писемский, имевший слабость к горячительным напиткам, впал в состояние, близкое к невменяемости. Тургенев взялся проводить его до дому. Когда они вышли на улицу, дождь лил ливмя. Дорогой Писемский, которого Тургенев поддерживал под руку, потерял калошу; Тургенев вытащил ее из грязи и не выпускал ее из рук, пока не довел Писемского до его квартиры и не сдал его прислуге вместе с калошей.
Елена Ивановна Апрелева:
Тургенев не умел отказывать, и если не мог удовлетворить просьбу тотчас же, то давал обещание по возможности ее исполнить. Обещаний своих он не забывал, что мог – делал, и огорчался искренне, если попытки не увенчались успехом.
Олимпиада Васильевна Аргамакова, соседка В. П. Тургеневой по имению:
Кстати, отмечу еще одну особенность характера Ивана Сергеевича. Если случалось, что его глубоко огорчали, то у него на глазах навертывались слезы, и он тотчас уходил в свой кабинет, где оставался до тех пор, пока совершенно не успокоится.
Дмитрий Васильевич Григорович:
Он сам добродушно величал себя «овечьей натурой». Он, кроме того, не был способен к практической деятельности, доказательством чего служат его собственные запутанные дела. <…>
Но слабость характера отличала Тургенева только в делах житейских. Известно, как много нужно силы воли, энергии, твердости, чтобы долгое время неотступно преследовать одну и ту же задачу, бороться против нервного и физического утомления, заставить себя довести до конца продолжительный умственный или художественный труд. С этой стороны, Тургенев – автор многих длинных литературных произведений – подтверждает только факт двойственности в артистических натурах с выдающимся творческим талантом.
Творчество
В. Колонтаева, приживалка в доме В. П. Тургеневой:
Помню также я и то время, когда Иван Сергеевич писал свою вторую поэму «Андрей». Тогда он жил в том же помещении, которое занималось живущими у Варвары Петровны. Он помещался во втором этаже наверху, мы же занимали rez-de-haussee того же флигеля. Летом при томительной духоте в комнате, понятно, окна отворялись как в нашем помещении, так и в его. Вот почему, когда мы расходились уже на покой, каждый в свою половину, мы долго слышали шаги Ивана Сергеевича над нашими головами, потому что он долго не спал и, шагая по своей комнате, как будто что-то читал вслух. Однажды, благодаря открытым окнам в наших комнатах и его помещении, мне, долго не спавшей, удалось сначала убедиться, что читаемое вслух были стихи, а потом, при более напряженном внимании, мне даже удалось записать то, что читалось, так как прочитанное повторялось несколько раз, потом несколько изменялось, вновь прочитывалось, и, уже после окончательных исправлений и поправок, чтец переходил к следующим строфам, которые в свою очередь подвергались той же тщательной отделке и исправлениям. При совершенно тихой летней ночи, когда все спокойно и каждый звук делается осязательно слышен и ясен, мне удалось записать несколько строф из прочитанного Иваном Сергеевичем, и на другой день, встретив его по утру и желая его несколько поинтриговать, я прочла ему мной записанные стихи, выдавая их за свои собственные и испрашивая его о них мнения. <…>
Он был очень удивлен, слушая мое чтение, и немедленно признался, что эти стихи его, но удивился, как они сделались мне известны. Когда я объяснила ему, <…> он очень смеялся и признался, что пишет поэму в стихах под названием «Андрей», что он читает самому себе вслух написанное, чтобы, так сказать, испытать благозвучность стихов и исправить то, что режет ухо и нарушает гармонию стиха…
Иван Сергеевич Тургенев. В записи Х. Х. Бойесена:
Я никогда не могу заставить себя писать, если не имеется для этого внутреннего импульса. Если работа не доставляет мне полного удовольствия, я тотчас же прекращаю ее. Если меня утомляет сочинение повести – значит, и самая повесть должна утомить читателей.
Наталья Александровна Островская:
– Поэты недаром толкуют о вдохновении, – говорил Иван Сергеевич. – Конечно, муза не сходит к ним с Олимпа и не внушает им готовых песен, но особенное настроение, похожее на вдохновение, бывает. То стихотворение Фета, над которым так смеялись, в котором он говорит, что – не знаю сам, что буду петь, но только песня зреет… – прекрасно передает это настроение. Находят минуты, когда чувствуешь желание писать – еще не знаешь, что именно, но чувствуешь, что писаться будет. Вот именно это-то настроение поэты называют «приближением бога». Я, например: какой я творец?..
Мы хотели было протестовать, но он улыбнулся нам и продолжал:
– Я только подобие творца, но я испытывал такие минуты. И эти минуты составляют единственное наслаждение художника. Если бы их не было, никто бы и писать не стал. После, когда приходится приводить в порядок все то, что носится в голове, когда приходится излагать все это на бумаге, – тут-то и начинается мученье. Вот я вам расскажу, как явилась у меня мысль маленького рассказа, который вы, может быть, помните, – «Ася». Вот как это было. Проездом остановился я в маленьком городке на Рейне. Вечером, от нечего делать, вздумал я поехать кататься на лодке. Вечер был прелестный. Ни об чем не думая, лежал я в лодке, дышал теплым воздухом, смотрел кругом. Проезжаем мы мимо небольшой развалины; рядом с развалиной домик в два этажа.
Из окна нижнего этажа смотрит старуха, а из окна верхнего – высунулась голова хорошенькой девушки. Тут вдруг нашло на меня какое-то особенное настроение. Я стал думать и придумывать, кто эта девушка, какая она, и зачем она в этом домике, какие ее отношения к старухе, – и так тут же в лодке и сложилась у меня вся фабула рассказа. А то вот еще: в «Затишье», в описании сцены свидания, мне никак не давалось описание утра. Только сижу я раз в своей комнате за книгой, – вдруг точно что-то толкнуло меня – прошептало мне: «Невинная торжественность утра». Я вскочил даже: «Вот они! вот они, настоящие слова!»
– Говорят, Занд, – заметил мой муж, – писала так легко, что излагала свои идеи прямо набело?
– Да, но она долго вынашивала их в себе; у каждого писателя своя манера работать. Со мной бывает разно. Чаще всего меня преследует образ, а схватить его я долго не могу. И странно: часто выясняется мне прежде какое-нибудь второстепенное лицо, а затем уже главное. Так, например, в «Рудине» мне прежде всего ясно представился Пигасов, представилось, как он заспорил с Рудиным, как Рудин отделал его, – и после того уже и Рудин передо мной обрисовался. Иной раз напишешь с вечера сцену, – как будто хорошо, на другой день перечтешь и приходишь в отчаяние: кажется, если бы сам черт на смех водил твоим пером – хуже бы не могло выйти. Так и мучаешься над каждой страницей. Я обыкновенно, когда кончу какую-нибудь вещь, перечту, перепишу и уже больше не перечитываю. Дам сначала прочитать кому-нибудь такому, кто мне правду скажет, – Анненкову, например, – а там уж прямо и отправляю в печать.
Людвиг Пич:
Он был по природе ленив: в его крови глубоко жила «обломовщина». Он брался за перо почти всегда под влиянием внутренней потребности творчества, не зависевшей от его воли. В течение целых дней и недель он мог отстранять от себя это побуждение, но совершенно от него отделаться он был не в силах. Образы, вызываемые личными воспоминаниями, картины, сохранившиеся в его памяти, возникали в его фантазии неизвестно почему и откуда и все более и более осаждали его и заставляли его рисовать – какими они ему представляются, и записывать, что они говорят ему и между собою. Часто слышал я, как он во время этих рабочих часов, под влиянием непреодолимой потребности, запирался в своей комнате и, подобно льву в клетке, шагал и стонал там. В эти дни, еще за утренним чаем, мы слышали от него трагикомическое восклицание: «Ох, сегодня я должен работать!» Раз усевшись за работу, он как бы физически переживал все то, о чем писал.