Страница 7 из 189
гибели и холода. Гнетущая обстановка оказывает свое разрушительное действие на
поэта, и тогда в его письмах появляются признания в потере чувства внутренней
гармонии и равновесия, жизненной ориентации: «Я живу, как в тумане, ничего не
слышу и не вижу, и многое перестал понимать...» (В. Н. Горбачевой, 25 ноября 1935 г.).
Однако на помощь теряющему ориентацию и ясность мышления приходит по
обыкновению всегда спасительное у Клюева — осознание душевное. Из тупика
губительных обстоятельств поэт выходит путем обращения к миру собственной души,
к идее очистительной христианской жертвы, прежде всего — покаяния. В первые
месяцы ссылки он пишет: «Не ищу славы человече-
1 См.: Михайлов А. И. Лед и яхонт любимых зрачков // Север. 1993. № 10. С. 135.
2 См.: Михайлов А. Пути развития новокрестьянской поэзии. Л., 1990.
С. 240.
ской, а одного - лишь прощения ото всех, кому я согрубил или был неверен.
Прощайте, простите! Ближние и дальние» (С. Клычкову, 12 июня 1934 г.). «Целую ноги
Ваши и плачу кровавыми слезами» (Н. С. Голованову, 25 июля 1934 г.).
Напоминающая по первому впечатлению этикет эпистолярного стиля
древнерусской литературы поэтика этих формул не является, однако, стилизацией, а
происходит от самой жизни, неизменно исторически повторяющиеся типичные
ситуации которой как раз и повлияли на формирование подобного стиля, а затем давали
ему возможность закрепляться. Об этом пишет и сам поэт: «Теперь я калека. Ни позы,
ни ложных слов нет во мне. Наконец, настало время, когда можно не прибегать к ним
16
перед людьми, и это большое облегчение» (Н. Ф. Христофоровой, после 5 июля 1936
г.).
По сути дела все обращения Клюева с просьбой о помощи к своим адресатам
представляют собой мольбу о спасении его музы: «Меня нужно поддержать первое
время, авось мои тяжелые крылья, сейчас влачащиеся по земле, я смогу поднять. Моя
муза, чувствую, не выпускает из своих тонких перстов своей славянской свирели» (А.
Яр-Кравченко, вторая половина июня 1934 г.). Жалобы на невозможность в
существующих условиях проявиться его музе носят разнообразный характер — от
сетования на бытовые помехи до скорби в общенациональном масштабе по поводу
печального пренебрежения в его отечестве поэзией, являющейся подлинной «солью»
России: «Не жалко мне себя как общественной фигуры, но жалко своих песен. <...>
Верю, что когда-нибудь уразумеется, что без русской песенной соли пресна поэзия под
нашим вьюжным небом, под шум новгородских берез» (Н. Ф. Христофоровой, конец
1935 г.).
В целом же письма поэта из Сибири носят характер, сближающий их с
«посланиями» древнерусских авторов «духовного завещания», -завещания тем, кто
остается на воле, завещания молодым, которым суждено пережить весь ужас
лихолетья. Насколько они являются выражением «глубинных основ мировосприятия и
мироощущения их автора» исследователь подчеркивает: «Письма Клюева из ссылки
представляют собой сложный сплав эпистолярного жанра и идущего от древнерусской
литературы жанра духовного завещания. В этом нет ничего удивительного: годы и
болезни не оставляли Клюеву никакой надежды на благополучное возвращение из
ссылки. Удивительно другое: письма поэта свидетельствуют, сколь прочно и глубоко
жили в народе восходящие к средневековой древности взгляды и понятия, сколь
неистребимо сохранялась этикетность мышления и поведения русского крестьянина»1.
1 Юхименко Е. М. Народные основы творчества Н. А. Клюева. С. 11.
Следует также несколько остановиться на некоторых особенностях их содержания,
а также стиля всех клюевских писем вообще.
Подобно автобиографической прозе и публицистике они в значительной степени
насыщены апологией крестьянства (преимущественно в письмах к Блоку). В
противоположность известному славословию революции в своей публицистике, в
письмах, как жанре более искреннем, доверительном и «камерном», Клюев
высказывается о ней уже как о силе разрушительной: «Хотя при пролетарской культуре
такие люди, как я, и должны погибнуть, но все-таки не думалось, что моя погибель
будет так ужасна», — пишет он из Вытегры в Петроград В. С. Миролюбову в первой
половине января 1918 года. В том, что «революция сломала» «деревню» и его, Клюева,
«быт», его «избяной рай», он жалуется в письмах к М. Горькому (в том же году), а
также Есенину (22 января 1922 г.). Правда, в письме к С. Городецкому (лето 1920 г.) он
к этой жалобе добавляет: «Я очень страдаю, но и радуюсь, что сбылось наше -
разинское, самосожженчес-кое...» В полном отчаяния и безысходности письме
Миролюбову (осень 1919 г.) он признается в невозможности писать, несомненно, о
революции в том духе, в каком писал о ней раньше: «Они (стихи. — А. М.) уже с
занозой, с ядком. Бесенята обсели их, как мухи...»
Клюевские письма изобилуют отзывами, суждениями о текущей литературе, о
собратьях-писателях. Здесь он отмечает «удивительные по строгости, простоте и
осиянности строки» «свежих, как Апрельский Лес» стихотворений С. Клычкова (А.
Ширяевцу, 28 июня 1914 г.), «строгость линий» в стихах А. Ахматовой (В. С.
Миролюбову, январь 1915 г.), есенинскую «Радуницу» — как «чистейшую из книг» (А.
Ширяевцу, начало 1917 г.), «чудесные арсеналы с кладенцами» в поэзии П. Васильева
17
(В. Н. Горбачевой, 22 декабря 1936 г.) и, наоборот, «серость» и «неточность» в стихах
печатающихся в газетах «знаменитостей» (Н. Ф. Христофоровой, конец 1935 г.).
Письма — все-таки жанр в своей сущности весьма специфический, и не
отношением в них автора к окружающему миру он более всего определяется, а в
основном — отношением его к своему адресату, побудившему в данном случае
написать вот это самое письмо. Одним из таких побуждений выступает в письмах
Клюева стремление подсказать ему некие правильные действия, направить его на
верный путь. «...Нужно идти тем путем, который труднее всего. Брать то, что мир
отвергает, не делать того, что делает мир» (А. Яр-Кравченко, 14 февраля 1933 г.).
Опять же вспоминается наследуемый от традиции древнерусской литературы жанр
«духовного завещания».
Но еще более, чем наставительным, пульсируют письма Клюева тоном покаянным
и самоуничижительным (и не только из Сибири, а также более ранние, к примеру,
Блоку). Верный заветам традиционной архаической культуры, поэт использовал в
своих уничижительных формулах старинную эпистолярную этику и эстетику,
использовал ее органично и естественно.
И как ни у кого другого пульсируют письма Клюева чрезвычайно эмоциональными
обращениями к своим адресатам, щедрым одариванием их чувственно-красочными
эпитетами.
Только недавно опубликованная (и частично републикованная) проза Клюева имеет,
естественно, еще меньшую давность ее исследовательской интерпретации, тем более
истолкования ее поэтики. И всё же известные результаты уже имеются. В первую
очередь это неоднократно нами упоминавшиеся выявления ее генетической связи с
древнерусской литературой не только по линии жанра «духовного завещания», но и
многих концептов — символов, восходящих к фольклору. «Поэтика клюевской прозы
является мифологической. Его образы опираются одновременно на тексты Священного
Писания, апокрифы, народные легенды и фольклор. Мифологемы Голгофы, распятия
(сораспятия), воскресения, «последних дней», Преображения, огня, пожара, света,
тьмы, Красного коня, Змея становятся центром его художественного мира»
Обнаруживается исследователями «прозы поэта» ее пронизан-ность стиховым,
ритмическим началом, опять же унаследованным, по наблюдениям другого автора, от
образцов древнерусских и библейских текстов (в частности, так называемого