Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 80

Когда, поникнув под странной и непосильной ношей, что в дальнейшем обрела имя — душа, я уходил от Ирочки Стрелковой, из окна бельэтажа старинного казарменно-желтого дома, что напротив Абрикосовского сада, мальчик с домашним прозвищем Чижик предлагал мне прийти и насладиться прелестью его сестры. Да, так слово в слово говорил этот на редкость книжный мальчик, дочитавшийся если не до идиотизма, то до полной утраты живой речи и соотношения произносимых слов с действительностью. Я не думаю, чтобы он лучше меня постигал значение «насладиться прелестью», а если и постигал, то все равно нес околесицу, ибо длинная, тощая, похожая на гладильную доску семилетняя Самилла — так неслыханно звали сестру Чижика — с простуженным носиком и аденоидами, принуждавшими дышать полуоткрытым ртом, была лишена какой бы то ни было прелести.

Моя влюбленность в Ирочку Стрелкову, поначалу безжалостно неотвязная, затем стала как бы пульсировать, замирая порой настолько, что разнообразные, хотя и не бог весть какие чудеса будущего Сверчкова переулка отнимали у Потаповского звание Большого Успенского. Среди этих чудес одно из первых мест занимала китайская прачечная.

Наш удивительный дом выходил на три переулка, он обладал двумя дворами, пропахшими вином, — дом стоял над гигантскими винными подвалами. Высокие железные ворота одного из дворов глядели на Армянский переулок, ворота другого — на Сверчков. Прямо против них, осевший по окна в землю, тонул в клубах пара старый облупившийся дом с колоннами. В нем располагалась китайская прачечная. Немало часов посвятил я ей, сидя на косой каменной тумбе, отмечавшей с переулка въезд в наш двор.

Мои приятели пытались заглянуть в запотелые окна, они простирали свою дерзость до того, что проникали внутрь прачечной через низенькую, косую, на тугих пружинах дверь.

Я не участвовал в их делах. С меня хватало и того, что происходило снаружи. А происходило здесь немало. Из прачечной выбегал узкий и легкий телом китаец с седым бобриком волос и худым лицом, обтянутым по лбу, скулам и вискам такой тонкой восковистой кожей, что казалось, она вот-вот лопнет. С уголков рта у него свисало по крысиному хвостику, а с подбородка — несколько длинных толстых волос. Он держал у плеча на ладони левой руки, согнутой в локте, сверток в тонкой розовой бумаге. Прежде чем перейти улицу, он по-птичьи, толчками, поворачивал голову направо и налево, удостоверяясь в безопасности пространства. Затем он устремлялся вперед, быстро семеня прямыми, как палки, ногами. Он прошмыгивал мимо меня в своей темной легкой одежде: широкие штаны, рубашка балахоном, и скрывался в сумраке подворотни, куда не проникали солнечные лучи. Меня задевал ветерок, рожденный его близким проскользом, и несколько мгновений звучала тихая музыка — колокольчики, нежный мелодичный перезвон, который я действительно слышал ушами, а не творил внутри себя. Китаец уже давно скрылся, а темное волнение не затихало во мне, странные, неясные, влекущие и печальные образы возникали и таяли, не позволяя вглядеться в себя и назвать словами, единственно дающими власть над людьми, явлениями и грезами…

А с того берега опять звучат голоса, зовущие проникнуть в средоточие тайны. Да погодите, ребята, — мне никак не справиться с хрупким стареньким посланцем парной обители!.. Приятели не настаивали; один за другим они скрывались за упрямо не желающей распахиваться дверцей и раньше, чем я успевал заметить их отсутствие, гуртом выметывались назад, будто их выдувало гигантским сквозняком. Свои впечатления они выражали междометиями и беззлобными, скорее — восхищенными ругательствами. Я не только не пытался проникнуть в существо их речей, напротив — затыкал уши, страшась, что в нечленораздельном гаме откроется что-то непосильное для моей души. И я был рад, когда они, выбросив прачечную из головы, уходили гонять голубей, воровать пустые бутылки или стрелять из рогатки по воробьям и форточкам. Я оставался у косой каменной тумбы.

Теперь надо было ждать появления другого китайца. И он выходил в положенный срок, полуголый крепыш, обросший черной шерстью по плечам, груди и лопаткам. Китаец неторопливо раскуривал коротенькую глиняную трубочку, в наклоне задумчиво потупленной головы исчезали узкие глаза. Его черные блестящие волосы распадались по осевой темени на два крыла, изъеденные щелоком бледные матерчатые кисти казались неживыми. Он курил, выпуская из ноздрей необыкновенно красивый лиловый дым, можно было подумать, что трубочка набита не табаком, а цветами сирени. Его отрешенность, бессильная могучесть, оставляющая его пленником чужбины, настраивали воображение на жалостный лад. И я опять слышал музыку, только сейчас перезвон колокольчиков был глуше, тягучей, с низким, долгим эхом.

И непременно во время этого обрядово-сосредоточенного курения возникала какая-нибудь мелочь пузатая и деловито спрашивала:





— Китая, чаю надо?

Тут не было желания обидеть, просто отдавалась вежливая дань национальной принадлежности узкоглазого курильщика! С тем же выражением говорили «шурум-бурум» татарину, дворнику Валиду с культяпым восковым носом, собственный нос добряк и чистюля Валид потерял из-за какой-то стыдной болезни. Но никому не вспало бы на ум показать Валиду свиное ухо, сложенное из полы пиджака, чем неуклонно и безжалостно угнетали ненавидимых дворовой вольницей горластых «князей».

И китаец понимал добродушно-уважительный смысл ритуальной фразы. Он делал глубокую затяжку и выпускал дым не только из ноздрей и рта, но даже из ушей. Вся его голова окутывалась лиловым дымом. А понимай такой ответ как знаешь — то ли: «Оставь меня, разве ты не видишь, что я мечтаю?»; то ли: «Не напоминай мне, что я чужестранец, мальчик, ступай своей дорогой!»

В прачечную приходило много разного народа, молодого и старого, богатого и бедного. Две пожилые, похожие на монашек, женщины, охая и спотыкаясь, притаскивали белье в громадной плетеной корзине, бывало, заказ доставляли на извозчике. Возница спрыгивал с козел и помогал седоку перетащить поклажу в прачечную, а лошадь получала на голову торбу с овсом, и стремительно слетались воробьи с проводов, карнизов и деревьев, чтобы подбирать выпадающие из торбы зернышки в надежде на иное роскошное угощение, в котором им редко бывало отказано.

Вечером в прачечную приходила большая, как карусель, и такая же нарядная, вся в лентах, бусах и ярких тряпицах, молодая китаянка, увешанная с головы до крошечных ног бумажными фонариками, веерами, трещотками, летающими рыбами, драконами, причудливыми игрушками из сухой гофрированной бумаги. Ах, эти ноги со ступнями-обрубками, я не мог к ним привыкнуть! И ведь я догадывался, что китаянка не испытывает страданий, и даже как-то смутно знал, что ноги у нее не обрублены, а воспитаны в детстве тугими пеленами, и все же лучше было не смотреть вниз. Я прилипал взглядом к ее круглому, с подрисованными бровями, неподвижно-нарядному кукольному лицу. Китаянка с трудом протискивалась в маленькую дверь.

Мне представлялось, что, оставив свои лохани с хрустальной пеной, каталки и утюги, китайцы зажигают цветные фонарики, раскрывают нарядные веера и начинают тихо, чинно, плавно танцевать под сладкозвучье колокольчиков и трещоток с непременной кровавой капелькой сургуча на деревянной ручке, а в парком, влажном воздухе реют летающие рыбы, преследуемые драконами.

Не составляло труда проверить воображение жизнью, но я оставался чужд подобному намерению. И вовсе не потому, что боялся риска, и не потому, что мои интересы отнюдь не исчерпывались китайской прачечной, ведь был еще загадочный необитаемый особняк, где по вечерам звучал рояль, и был двор напротив особняка, где страшный рыжий коновал кромсал жеребцов и ребята гоняли в футбол битюжьими ядрами, и была гробница боярина Матвеева в Армянском переулке, и типография там же — (плоскопечатная машина, пожирая гору чистой бумаги, растила гору жирных газет), — и была замшелая Меншикова башня и гаражи с новенькими «ситроенами» в Архангельском; и не потому даже, что, кроме жизни созерцания, была жизнь действия: игры, драки, спорт, голубиный гон, и жизнь сердца: марки, книги, географические карты и мечтания. Нет, не это мешало мне переступить порог, проникнуть в таинственное бытие. Я едва ли не сознательно берег свою неосведомленность.