Страница 7 из 95
Василий Александрович и в самом деле был одним из главных идеологов антисемитизма — если не в стране, то, во всяком случае, в Союзе писателей. В полном соответствии с этим своим качеством он потом стал главным редактором журнала «Дружба народов».
Но в то время, когда он произносил речь на моей дипломной защите, он этих своих чувств так откровенно еще не проявлял. Держался вполне корректно. Я бы даже сказал, с несколько преувеличенной корректностью.
Преувеличенная эта корректность объяснялась, я думаю, темой моего диплома. Расшаркивался Василий Александрович не передо мной, а перед Эренбургом. Но кое-что от этих его расшаркиваний перепало и мне тоже: то ли нарочно, дабы подчеркнуть свою лояльность, то ли это была у него такая постоянная оговорка, но диплом мой он всякий раз, упоминая о нем, почтительно именовал диссертацией.
Понять его осторожность было не трудно. Эренбург тогда еще был в большом фаворе. А после одного слуха затрагивать его было даже и небезопасно.
Слух был такой.
На какой-то читательской конференции, где обсуждался его роман «Буря», Эренбурга сильно топтали. Обвиняли в антипатриотизме, коспомолитизме, говорили, что Франция и французы в его романе описаны с неизмеримо большей симпатией, чем Россия и русские.
Да и в печати в то время появились статьи, в которых Эренбурга сравнивали с какими-то безымянными «либеральными буржуа», которые «клевещут на советский строй». А про главного героя его романа говорилось так: «Да и полно! Русский ли Сергей Влахов? И Советский ли Союз его родина?..»
Все это было понято, как СИГНАЛ. А потому сидящие в зале на той читательской конференции не сомневались, что льющийся на Эренбурга поток брани — не какая-нибудь там случайная импровизация, что на этот счет уже ЕСТЬ МНЕНИЕ.
Давние эренбурговские враги, которым раньше было до него не дотянуться, ликовали.
Когда накал страстей достиг высшей точки, слово было предоставлено автору разоблачаемого романа. И автор, в свойственной ему манере, слегка кривя свою скептическую нижнюю губу, произнес примерно такую речь.
— Я, — сказал он, — уже немолод. На протяжении моей долгой писательской жизни меня много и часто ругали. И постепенно, с годами, я все меньше значения придаю суждениям профессиональных критиков. С гораздо большим интересом и вниманием я прислушиваюсь к голосам простых читателей. Поэтому сейчас, в ответ на вашу критику, я ограничусь тем, что прочту только один короткий читательский отзыв о моей книге.
После чего, вынув из кармана своего твидового пиджака небольшой листок бумаги, прочел этот читательский отзыв, который и в самом деле был предельно краток. Читал, мол, с удовольствием, благодарю. Что-то такое в этом роде. Слова тут были не важны. Важна была подпись: «И. Сталин».
Ну, а дальше, понятное дело, — немая сцена, как у Гоголя.
Все это, повторяю, был только слух. Легенда.
Но — дыма без огня не бывает.
В своих мемуарах («Люди, годы, жизнь») Эренбург говорит, что Сталина видел только два раза. О том, что он будто бы получал от «Хозяина» какие-то письма или записки, — ни слова. Но есть там у него такой — не очень внятный — рассказ.
В 49-м году, когда все члены Еврейского антифашистского комитета, кроме него, были уже арестованы, в зарубежной печати появились сообщения, что будто бы именно он повинен в расправе над ними. А ему как раз надо было в это время ехать в Париж, на какой-то очередной Конгресс сторонников мира. Он был в ужасном состоянии — и физическом, и моральном. Ехать смертельно не хотелось. Но сказали, что — НАДО. И, как водится, попросили заранее написать будущую его речь и представить ее на просмотр.
Делать было нечего. Он написал и представил.
Несколько строк из той своей речи Илья Григорьевич приводит в своих мемуарах. Вот они:
Нет ничего отвратительнее расовой и национальной спеси. У мировой культуры — кровеносные сосуды, которые нельзя безнаказанно перерезать. Народы учились и будут учиться друг у друга. Я думаю, что можно уважать национальные особенности, отвергая национальную обособленность.
Антикосмополитическая кампания была в самом разгаре, и эти его мысли не больно хорошо с нею рифмовались. С трепетом ждал он, чем все это кончится.
Но кончилось (для него) неожиданно хорошо. Его вызвал какой-то крупный партийный функционер, жал руку, благодарил.
На столе у него, — заключает эту историю Эренбург, — лежало мое выступление, перепечатанное на хорошей бумаге, и против процитированного мною места на полях значилось «Здорово!». Почерк показался мне мучительно знакомым…
Как мог показаться ему «мучительно знакомым» почерк человека, с которым ни в какой переписке он никогда не состоял?
Что-то, значит, все-таки было.
Сейчас, впрочем, мы уже с довольно большой точностью можем сказать, что там было, а чего не было.
В разгар кампании по борьбе с «безродными космополитами» один не слишком крупный тогдашний партийный функционер (Ф.М. Головенченко) на каком-то собрании поделился с присутствующими радостной новостью:
— Арестован космополит номер один Илья Эренбyрг.
Новость, как известно, не подтвердилась. И все мы, помню, тогда думали да гадали: как все-таки такой ответственный товарищ посмел публично распространять эти заведомо лживые слухи?
Слух, однако, имел под собой некоторую почву, и Головенченко наверняка что-то об этом знал.
А было так.
В начале 1949 года тогдашний министр госбезопасности СССР B.C. Абакумов представил Сталину список лиц, намечаемых к аресту по делу Еврейского антифашистского комитета. Одной из первых в этом списке была фамилия Эренбурга.
По агентурным данным, — сообщалось там, — находясь в 1937 году в Испании, в беседе с французским писателем, троцкистом Андре Мальро, Эренбург допускал вражеские выпады против товарища Сталина… В течение 1940–1947 гг. в результате проведенных чекистских мероприятий зафиксированы антисоветские высказывания Эренбурга против политики ВКП(б) и Советского государства.
Сталин, однако, на эту удочку не клюнул.
Против каждой фамилии, указанной в этом списке, он поставил галочку и две буквы: «Ар», что значило — «Арестовать». А напротив фамилии Эренбурга оставил какую-то закорючку: что-то вроде вопросительного знака.
Рядом с этим значком на документе — пометка А.Н. Поскребышева: «Сообщено т. Абакумову».
(Все это я прочел в сравнительно недавно вышедшем томе — «Власть и художественная интеллигенция. Документы 1917–1953».)
Вряд ли Сталин решил тогда пощадить Эренбурга, потому что питал к нему какие-то особые чувства. И даже не только потому, что так уж сильно нуждался в его услугах. Скорее всего, дело объяснялось тем, что насчет Эренбурга у него были какие-то свои, другие планы.
Василий Александрович Смирнов об этих его особых планах, разумеется, знать не мог. Но и того, что он знал, видать, было достаточно, чтобы на моей дипломной защите всякий раз, когда случалось ему назвать имя Эренбурга, делать в его сторону некий почтительный реверанс.
Реверансы эти, однако, все-таки не помешали ему слегка обозначить истинное свое отношение к теме моего диплома. То есть не к теме, конечно, — тему подвергнуть сомнению он не мог, — а к моей трактовке этой темы.
Поводом стало сопоставление поэтики зарубежных очерков Эренбурга 20-х годов с поэтикой зарубежных очерков Маяковского. Сейчас я уж даже и не помню: сближал я эти две поэтики или противопоставлял их друг другу. Да и дело было не в этом, а в том, что Маяковский и Эренбург в этом моем сопоставлении (или противопоставлении?) выступали (так, во всяком случае, показалось Василию Александровичу) как две равновеликие фигуры.
— Нет уж, дорогой мой, — поклонился он в мою сторону, — давайте все-таки исходить из того, что у каждого из них — свое место в советской литературе. У Маяковского — свое. (Он сделал при этом некий жест, словно бы отмеряющий масштаб этого места.) А у Эренбурга (снова реверанс) очень большое, конечно, очень достойное, безусловно заслуженное им, но — свое.