Страница 4 из 95
Приведя этот мартиролог и вспомнив слова Ходасевича о русской литературе, которая стоит на крови и пророчестве, я так закончил эту свою статью:
Немало хвалебных и даже восторженных слов можно сказать о прозе Валентина Катаева — о ее словесном изяществе, яркой метафоричности, несравненной пластической выразительности. Одного только о ней не скажешь: что она стоит на крови и пророчестве.
Пророчественный дух русской литературы Катаева не коснулся. И только поэтому (а вовсе не потому, что он в благополучии дожил до глубокой старости) в том воображаемом «пантеоне бессмертных», куда он справедливо поместил всех героев своей книги, для него самого вряд ли могло найтись место.
Эренбург тоже в благополучии дожил до весьма почтенного возраста. И тоже был удостоен официального признания, щедро одарен депутатскими значками, лауреатскими медалями и многотомными собраниями сочинений, полагавшимися ему по официальной советской табели о рангах. Да и не только поэтому в том катаевском «пантеоне бессмертных» — бок о бок с Пастернаком, Мандельштамом, Зощенко, Булгаковым и Бабелем — ему, как и Катаеву, тоже не нашлось бы места.
Все это я прекрасно понимал. И не раз даже довольно определенно в этом смысле высказывался.
Помню, например, один такой разговор с Аркадием Белинковым. Это было, когда он уже завершал работу над своей книгой «Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша». Книга была еще не закончена или закончена только вчерне. Но он уже пустил рукопись по кругу — не слишком широкому — друзей-приятелей. Прочел ее тогда и я.
По мысли Аркадия, эта его книга должна была стать одной из трех частей задуманной им трилогии.
Героем первого тома по этому его замыслу должен был стать писатель честный, но не входящий в конфронтацию с режимом, лояльный. Таким в его представлении был Тынянов. Героем второй — писатель сдавшийся, пошедший на службу, старающийся услужить, вписаться в законопослушную советскую литературу. Эта роль предназначалась Олеше. Героем третьего тома (так им, увы, и не написанного) должен был стать писатель, сумевший остаться самим собой, выстоять в жестком противостоянии с тоталитарным режимом. (На эту роль Аркадий прочил то Ахматову, то как раз в то время упавшего на нас, «как огонь с неба», Солженицына.)
Прочитав рукописный вариант уже написанного им вчерне второго тома («Сдача и гибель советского интеллигента»), я сказал Аркадию, что Олеша на эту предназначенную ему роль совершенно не годится. Он, может быть, и хотел вписаться в официальную советскую литературу, но — не смог. Ничего у него из этого не вышло.
— А вот кто просто идеально подошел бы для этого вашего замысла, — говорил я ему, — так это Эренбург. Вот это было бы — точное попадание. Что называется — в яблочко. Эренбург ведь не просто «вписался» в советский официоз, а в самом буквальном смысле этого слова «пошел в услужение» советской власти. И немало в этом преуспел; не зря фигура его стала одной из главных кариатид, украшавших фасад сталинской «империи зла».
Сегодня я вынужден признать, что этот тогдашний мой совет тоже никуда не годился. Даже если бы Аркадий послушался меня и вместо Олеши выбрал на роль героя второго тома задуманной им трилогии Эренбурга, ничего бы не изменилось. Случись ему написать, а мне прочесть эту не написанную им книгу «Сдача и гибель советского интеллигента. Илья Эренбург», я испытал бы те же самые чувства, которые вызвала у меня написанная им книга «Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша».
Окончательно я в этом убедился, прочитав опубликованные сравнительно недавно странички из его архива.
Читая их, я словно бы услышал эхо тех давнишних наших разговоров и споров:
Меня просят простить Эйзенштейна за гений, Алексея Дикого, сыгравшего Сталина после возвращения из тюрьмы (лагеря, заключения), за то, что у него не было другого выхода, Виктора Шкловского за его прошлые заслуги и особенности характера, Илью Эренбурга за статьи в «Красной звезде» во время войны, Алексея Толстого, написавшего «Хлеб», пьесы об Иване Грозном и много других преступных произведений, за брызжущий соком истинно русский талант, простить Юрия Олешу за его метафоры и несчастья.
Мне советуют это друзья, люди, которых я люблю, которым нравится то, что я пишу, с которыми мы не расходимся в самых главных вопросах истории, социологии, географии, искусства, политики…
Я внимательно прислушиваюсь к мнению своих друзей и готов послушаться доброго совета.
Простим гениального Эйзенштейна, прекрасных актеров и писателей — Виктора Шкловского, Илью Эренбурга, Алексея Толстого и Юрия Олешу. Простим всех и не забудем самих себя. Простим и станем от этого еще возвышеннее и чище.
Только зачем все это? Ну, простим. Ну, станем возвышеннее и чище. Но будет ли это научно? Я ведь писал о том, что они негодяи и предатели, не потому, что вот лично у меня Алексей Толстой отобрал рубль. Наоборот, когда меня арестовали, он даже пытался помочь мне, чего старательно избегали другие, объясняя многое сложностью международного положения. Я пишу о том, что они негодяи, именно потому, что это научно, а для науки мы готовы на всё. И вот для науки я заявляю, что дело не в прощении, о котором меня все просят, в том числе и беззащитные женщины, немощные старики и малые дети, а в том, что без науки нельзя объяснить причины падения и гибели русской интеллигенции.
Да, если бы Аркадий внял моему совету и заменил Олешу Эренбургом, я все равно был бы им недоволен. Потому что, давая этот совет, я призывал его не простить Эренбурга (хотя было за что, не только за статьи в «Красной звезде»), а попытаться понять его. А для понимания (то есть «для науки») слово «негодяи» мало что объясняет.
Давая Аркадию этот свой совет, я исходил из того, что, приняв его, он, Аркадий, написал бы об Эренбурге примерно то же и так же, как написал бы о нем я. Но теперь я вижу, что и тогда (а тогда я был куда более решителен и запальчив, чем сегодня), решись я написать об Эренбурге все, что о нем тогда думал, я все равно написал бы о нем совсем не так, как Аркадий. Иначе.
Но вспомнил я этот тогдашний мой совет Аркадию не для того, чтобы продолжить тот старый спор, а чтобы на конкретном примере показать, что никаких иллюзий насчет Эренбурга у меня и тогда уже не было. Однако в привычное мое, пусть условное, но все-таки достаточно определенное деление на «русских» и «советских» он не укладывался.
Что там ни говори, а «Стихи о канунах», «Молитва о России», «Хулио Хуренито», «Жизнь и гибель Николая Курбова» были написаны русским писателем. А вот «День второй», «Падение Парижа», «Буря» — уже советским.
Конечно, то же можно было бы сказать и об А.Н. Толстом. («Ибикус», «Детство Никиты», ранняя, эмигрантская редакция романа «Сестры» — книги русского писателя, а «Хождение по мукам», «Хлеб», бесконечно талантливый «Гиперболоид инженера Гарина», да, между нами говоря, даже и «Петр Первый» — советские.)
Но Алексей Николаевич — вот уж точно! — был Савлом, стал Павлом. А Эренбург как был в 20-е годы, когда это сказал о нем Шкловский, так до конца дней и остался Павлом Савловичем.
Официальная советская литература устами всех своих корифеев внушала нам: «В каком году мы с вами ни родились, родились мы в семнадцатом году».
Эренбург если и не пел со всеми в унисон, вынужден был все-таки время от времени подтягивать, подпевать этой общей мелодии. Но при этом обиняками, намеками, обращаясь то к Чехову, то к Стендалю, он не уставал опровергать, разрушать, подтачивать эту основополагающую советскую идеологему.
Среди официально признанных советских классиков (к которым гонимые Пастернак, Зощенко, Мандельштам, Булгаков, Ахматова причислены не были) он был, пожалуй, единственным, кто не уставал напоминать нам о кровавой, пророчественной миссии русского писателя. Стало быть — о вечности.