Страница 24 из 95
Александр Лацис, заведовавший отделом фельетонов, увольняясь, сказал:
— Я подсчитал: я двадцать третий.
На смену ушедшим пришли люди, не умевшие не то что писать, но и просто выправить статью, нуждавшуюся в редактуре.
Кочетовский смерч сметал не только рядовых сотрудников.
Демонстративно объявили о своем выходе из редколлегии писатели Валентин Овечкин и Всеволод Иванов.
Прощаясь с остающимися сотрудниками, с которыми у него сложились добрые отношения, Овечкин скатал:
— Вам, ребята, я не завидую, а сам я в эту «кочетовку» больше ни ногой.
Рассказывая в своих мемуарах о том, какая гнетущая обстановка сложилась в газете с приходом Кочетова, Лазарь — отнюдь не мимоходом — замечает:
Конечно, надо было уходить из кочетовской газеты. Работать там было тяжко и стыдно, но из моих попыток найти себе новое место ничего не получилось, в редакциях, направление которых было мне по душе, все было забито. А уйти просто на улицу я не мог: две дочери — восьми и четырех лет.
Рано или поздно, конечно, выдавили бы и его. Но ему помог «отсидеться» Сурен Гайсарьян, забравший его в созданный им на правах некоторой автономии отдел литературоведения и эстетики. Там, в этом «тихом омуте», Лазарь и «пересидел» Кочетова, хотя тот не раз грозился на летучках, что доберется и до этого «теоретического хутора».
Все это было, конечно, из рук вон худо. Но еще хуже было другое.
Эту тактику «выжженной земли» Кочетов ведь распространил не только на вверенный ему коллектив. Кочетовские «лучи смерти» действовали не только внутри газеты, но и далеко за ее пределами.
В короткий срок этот «литературный дядя» оттолкнул от газеты все талантливое, все живое, что было тогда в нашей литературе, всех лучших тогдашних российских писателей превратил в заклятых ее врагов.
Даже самые законопослушные и — мало того! — сами в душе тоскующие по сталинским порядкам — и те жаловались:
— Некому заказать статью! Все писатели отказываются с нами сотрудничать!
Первая задача, которую поставил перед собой сменивший Кочетова новый главный редактор, состояла в том, чтобы сбить свою, новую команду. А вторая — куда более сложная — в том, чтобы помирить «Литературную газету» с обиженными ею писателями.
Первым в длинном ряду обиженных был Эренбург.
Его кочетовская «Литгазета» не просто обижала. Она его мордовала, травила, изничтожала. Эренбург для Кочетова был все равно что Троцкий для Сталина.
При этих обстоятельствах трудно было рассчитывать на то, что Эренбург так уж быстро «оттает», сразу, с первого захода поймет, что теперь, с приходом нового главного редактора, газета станет совсем другой.
В этом его надо было убедить. А убеждать пришлось нам двоим — моему другу Лазарю и мне.
Лазарь был единственным из старой команды, на кого новый главный редактор мог опереться. Быстро это сообразив, ЭсЭс, как мы называли Сергея Сергеевича, сразу назначил его заместителем Бондарева. Бондарев же — это тоже выяснилось сразу — совсем не годился на роль руководителя отдела. И дело тут было отнюдь не в тех свойствах его личности, которые со временем превратили его в одного из главных фюреров нашей писательской черной сотни. Тогда о такой метаморфозе никто из нас не мог даже и помыслить. По взглядам своим, по своей, так сказать, идейной ориентации Юра тогда был полным нашим единомышленником. Тут у нас была полная гармония. А руководить отделом он не мог совсем по другим причинам.
Он ничего не смыслил в повседневной редакционной работе. Любое дело, которое ему надо было решить, ввергало его в состояние «пьянственного недоумения» (любимое его тогдашнее выражение). «Пьянственного» отнюдь не потому, что у него была тяга к спиртному, а потому, что от всей этой безумной редакционной кухни у него, уже через полчаса после того как он утверждался в своем роскошном редакторском кабинете, начинала кружиться голова.
Дело кончилось тем, что появляться там, в этом своем кабинете, он стал все реже и реже. А когда появлялся, мы использовали его лишь как тяжелую артиллерию. Как танк. Скажем, для того, чтобы он — как высшая инстанция — забодал очередную тусклую или даже злокачественную статью какого-нибудь нашего литературного корифея.
С такой задачей он обычно справлялся. Но способом весьма оригинальным и тоже свидетельствующим о том, что он не шибко пригоден для занимаемой им должности.
— Понимаете, — вздыхал он, — не легла мне ваша статья на душу.
И на все попытки жалобщика выпытать у него, в чем же загвоздка, чем именно не устраивает газету эта злополучная статья, он только мялся и повторял:
— Ну что тут сделаешь… Не легла на душу…
В общем, вышло так, что Юра Бондарев стал нашей, как теперь говорят, крышей. Своим авторитетом члена редколлегии и большой медведицы пера он порой пробивал на редколлегии самые острые наши материалы. Но «в лавке», как я уже сказал, стал бывать все реже и реже, иногда даже уходя в довольно длительный творческий отпуск.
А руководителем отдела практически стал Лазарь.
Вот поэтому-то ему и было поручено «навести мосты» с Эренбургом. Что же касается моей кандидатуры, то я, честно говоря, забыл: то ли меня пристегнули к нему волею начальства, то ли он сам решил взять меня с собой, за компанию.
Когда я — недавно — спросил его об этом, он сказал:
— Ты не помнишь, а я прекрасно помню. Я его боялся! Боялся идти к нему один. Просто дрейфил.
И тут же добавил, что остановил свой выбор именно на мне, потому что я — это было ему известно — хорошо знал раннего Эренбурга, и эти мои знания, как ему казалось, в той щекотливой нашей миссии, глядишь, могли бы нам пригодиться.
Тут надо сказать, что, кроме меня, идти с ним к Эренбургу вообще-то больше было и некому: новая команда в то время еще не была укомплектована. Валя Берестов, Булат Окуджава, Стасик Рассадин, а потом и Валя Непомнящий пришли в наш отдел позже.
Так или иначе, отправились мы к Эренбургу (предварительно, разумеется, созвонившись и испросив разрешения на аудиенцию) вдвоем.
Шли вдвоем, а пришли втроем.
Дом, где жил тогда Эренбург, я знал хорошо. Он выходил в тот же — Глинищевский — переулок, куда одной своей стороной выходила наша необъятная Бахрушинка. Так что мы с Эренбургом, можно сказать, были соседи. Иногда я даже встречал его в нашем переулке: он гулял с двумя то ли таксами, то ли пудельками, что не слишком меня удивило. Гораздо больше удивило меня то, что он был в берете. Прохожие на него оборачивались. Думаю, не потому, что узнавали знаменитого писателя, а как раз из-за вот этого самого берета: этот головной убор мужчины тогда в наших краях не носили.
Но в тот день мы с Лазарем подошли к эренбурговскому дому не с переулка, а с Тверской (так она называлась в пору моего детства и так называется сейчас, а тогда она была — улицей Горького). Подошли, и тут, что называется, носом к носу столкнулись с Эмкой Манделем. (Будущим Коржавиным.)
— Что это вы, ребята, гуляете в рабочее время? — радостно удивился он.
Мы объяснили, что отнюдь не гуляем, а, совсем наоборот, находимся при исполнении своих служебных обязанностей: по важному заданию редакции идем к Эренбургу.
Он тут же объявил:
— Я с вами!
Лазарь попытался было отбить эту атаку. Сказал, что это не совсем удобно, что мы направляемся к Эренбургу с очень деликатной миссией, что еще неизвестно, как-то он нас примет, не встретит ли мордой об стол… Говорил и что-то еще в том же духе.
Но Эмка слушать все эти его объяснения и доводы не стал.
— Глупости! — отмахнулся он. — Эренбург очень хорошо меня знает. Он будет мне рад, вот увидите!
В общем, отбиться нам от него не удалось, и мы предстали перед Эренбургом втроем, в компании якобы хорошо ему известного Манделя.
Впрочем, слово «якобы» тут, пожалуй, неуместно. Манделя Илья Григорьевич и в самом деле хорошо знал. Так ни разу и не удосужившись расспросить самого Эмку, когда и при каких обстоятельствах случилось ему познакомиться с Эренбургом, я — позже — прочел об этом в эренбурговских мемуарах. А годы спустя, уже после смерти Ильи Григорьевича, разбирая с Ириной его архив, среди множества подаренных ему книг нашел Эмкину. Дарственная надпись на ней гласила: «Илье Григорьевичу Эренбургу с благодарностью за многое, что он сделал в жизни вообще и лично для меня».