Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 33



Новые же хозяева тем временем издали указ, согласно которому все офицеры, служившие в рядах белой армии, должны были зарегистрироваться. Тем из них, кто не был замешан в особо злостных преступлениях против народа, новая власть клятвенно обещала сохранить не только жизнь, но и свободу.

И тогда другой оркестрант попросил у отца как у человека, отчасти как бы даже близкого этой новой власти, дружеского совета. У него — сын. Юноша, совсем мальчишка. То ли прапорщик, то ли подпоручик. Служил он у Врангеля без году неделю. И вообще раньше он никогда военным не был, до всей этой заварухи был студентом, ну, просто засосало его в эту воронку. Так вот, регистрироваться ему? Или, может, лучше затаиться? Пересидеть? Авось как-нибудь пронесет нелегкая…

Отец подумал и посоветовал зарегистрироваться. А то, не дай бог, узнают… Кто-нибудь донесет — еще хуже будет…

Но хуже того, что случилось, ничего быть не могло.

Мальчик честно пошел и зарегистрировался. И был расстрелян. Вместе с десятками тысяч других офицеров (кто говорит, что их было тридцать тысяч, а кто — что семьдесят), отказавшихся эвакуироваться с остатками армии Врангеля. Это был тот самый знаменитый расстрел, приказ о котором издали две бешеные собаки, вершившие суд и расправу тогда в Крыму, — Бела Кун и Землячка.

Теперь, я думаю, вам понятно, что я имел в виду, говоря, что убийство Каменева и Зиновьева само по себе, вряд ли могло моего отца потрясти. После того, что случилось тогда на его глазах и к чему он невольно оказался даже причастен, расстрел двух вчерашних вождей, которых он лично не знал, которым даже и не симпатизировал (скорее, наоборот), вряд ли мог стать для него такой сильной душевной травмой.

Потрясло его совсем другое.

Вскоре после убийства Кирова было объявлено, что Каменев и Зиновьев каким-то боком оказались причастны к этому преступлению. Не прямо, а как-то косвенно. Их оппозиционная деятельность сомкнулась с вражеской деятельностью каких-то белогвардейских диверсионных групп. Так что объективно они были вроде как сообщниками этих — якобы убивших Кирова — белогвардейцев.

В январе 1935 года их судили и приговорили Зиновьева к десяти, а Каменева к пяти годам исправительно-трудовых лагерей. Дело, казалось бы, было закончено. Точка поставлена.

Но полтора года спустя, в августе тридцать шестого, состоялся новый судебный процесс, на котором якобы выяснились какие-то новые обстоятельства, и был объявлен новый приговор. Тот самый, который произвел такое сильное впечатление на моего отца.

Не смерть Каменева и Зиновьева, до которых, в сущности, ему не было никакого дела, поразила его. Его поразил Сталин. Поразила жестокая, злобная мстительность человека, в руках которого была судьба страны и жизнь каждого ее обитателя.

Обо всем этом ясно говорила запомнившаяся мне фраза отца:

— Значит, он все-таки решил убить их.

Все дело было именно в этом «он решил». Мог, значит, решить так, а мог — иначе. И никакой суд, никакие вновь открывшиеся обстоятельства тут были ни при чем.

В тот миг мне стало ясно, что ни в какую вину Каменева и Зиновьева, ни в какую их причастность к убийству Кирова отец не верил ни на грош. И сам о том не подозревая, внушил это неверие и мне.

Во всяком случае, два года спустя, когда судили Бухарина и Рыкова, я уже твердо знал, что председатель Совнаркома Рыков, конечно же, не был шпионом и диверсантом. И «любимец партии» Бухарин, книгу которого «Азбука коммунизма» постоянно читал наш сосед Иван Иванович, тоже, конечно, не был — не мог быть! — агентом иностранных разведок.



Раскрывая утром свежую газету, я жадно вчитывался в печатавшиеся там каждый день судебные отчеты «по делу антисоветского правотроцкистского блока». (Мне было всего одиннадцать лет, но — не забывайте! — я ведь был политически развит.) Эти отчеты я глотал как самый увлекательный детектив. Но искал я в них (и находил!) только ляпы, только проколы, только те места, где скрипящая, плохо смазанная машина государственного правосудия давала какой-нибудь очередной сбой.

Вот генеральному прокурору Вышинскому пришлось прервать допрос профессора Плетнева: старик признавал свою вину, но как-то так, что сразу — даже из этих, сквозь множество фильтров пропущенных стенограмм — ясно было, что и обвинения прокурора, и признания обвиняемого, что все это — липа.

А в другой раз подсудимый Крестинский — так тот и вовсе не признал себя виновным. И только на следующий день — первым, еще до начала допроса — поспешил сделать заявление, в котором казенными, пустыми, не вызывающими сомнения в их лживости фразами объяснял суду, что вчерашнее его непризнание своей вины было сделано по причине какого-то странного затмения ума. И оставалось только гадать: что же там с ним сделали за эти сутки? Загипнотизировали? Или вкололи какое-нибудь никому неведомое лекарство? Или — была и такая версия — человек, сделавший на другой день это свое лживое заявление, на самом деле был уже не Крестинский, а загримированный под Крестинского двойник?

Я понимаю: этот мой рассказ может вызвать недоверие. Что же это выходит? Умнейшие люди мира — все эти Ромены Ролланы, Фейхтвангеры, Бернарды Шоу (не говоря уже о вождях зарубежных коммунистических партий) — не понимали, что перед ними разыгрывают грандиозный, насквозь лживый спектакль, а самый что ни на есть обыкновенный одиннадцатилетний московский мальчишка — понимал?

Тем не менее все было именно так.

Да, я точно знал, что Каменев и Зиновьев не убивали Кирова, а Бухарин и Рыков не были иностранными шпионами.

Непонятно в этом загадочном деле мне было только одно: почему все они признались в чудовищных преступлениях, которых на самом деле не совершали? Что там с ними делали? Какими средствами добились такого поразительного эффекта?

Эта — главная — тайна московских процессов долго волновала меня и моих сверстников. Мы придумывали самые разные объяснения. Выдвигались версии — одна другой изощреннее. Самой правдоподобной представлялась нам (уколы и гипнотизеры были отброшены почти сразу) версия так называемых ложных процессов. Подследственный, допустим, подписал все свои ложные признания в надежде, что на открытом процессе он встанет и скажет вслух всю правду. Но при первой же такой попытке выяснилось, что это был не суд, а — генеральная репетиция. В зале — заранее подготовленная, проверенная публика, в ложах — не иностранные корреспонденты, а переодетые чекисты. Они гогочут, улюлюкают, так долго лелеемый замысел обвиняемого проваливается если не при первой, так после второй или третьей отчаянной попытки. Сорвавшись на нескольких таких ложных процессах, подсудимый в конце концов понимает, что никакого выхода из этого тупика у него нет, и — сдается.

Были и другие, еще более изощренные версии. Но все они, если вдуматься, исходили из представлений, внушенных нам нашим «гайдаровским» сознанием.

Ведь в чем, в сущности, состояла вся эта так называемая тайна?

В том, что признавались во всех этих несуществующих своих винах не хлипкие какие-нибудь интеллигенты, не жалкие обыватели, которых сравнительно легко можно было запугать. Самым поразительным тут было то, что признавались старые, закаленные в классовых битвах, несгибаемые революционеры, прошедшие царские тюрьмы и каторгу. Ведь все это было хорошо им знакомо: томительные жандармские допросы, карцеры, пытки. Через все это они прошли. А тут вдруг сплоховали?

Нет, положительно тут была какая-то тайна.

Тайну эту пытались разгадать многие. Одно время наиболее близкой к истине мне казалась версия Артура Кестлера, пытавшегося подобрать к ней ключи из области психологии, отчасти фрейдистского толка, отчасти в духе Федора Михайловича Достоевского.

Но ближе всех к истине подошел живший в то время в эмиграции старый русский театровед и театральный деятель Николай Николаевич Евреинов.

В 1939 году он написал пьесу «Шаги Немезиды. Драматическая хроника в 6-ти картинах, из партийной жизни СССР (1936–1938 гг.)». Действующими лицами там были чуть ли не все персонажи, так или иначе «задействованные» в больших московских процессах: Зиновьев, Каменев, Рыков, Бухарин, Сталин, Ягода, Ежов, Радек, Вышинский…