Страница 14 из 33
— Матвей Матвеич, можно? — Лидка сказала это таким невинным голосом, как будто это был не конец урока, а начало, как будто мы с ней опоздали минуты на две, не больше.
— Сазонов? Баталова? В чем дело? Где вы были? — озадаченно спросил Синус.
Я выступил вперед и хотел что-то сказать, но Лидка не дала мне и рта раскрыть.
— Матвей Матвеич, мы были у врача: у нас болела голова, — сказала она, глядя на Синуса широко открытыми, честными глазами.
Синус помолчал и, как всегда растягивая слова, медленно сказал:
— Это было бы правдоподобно в том случае, если бы у вас и Сазонова была одна голова. Садитесь.
Класс грохнул. И хотя смеялись и надо мной, я тоже смеялся вместе со всеми. Легкое, радостное чувство, охватившее меня на улице, не проходило. Наоборот, оно еще усилилось, оттого что Синус объединил своей шуткой меня и Лидку и оттого что класс смеялся над нами обоими — надо мной и над нею.
Забыв о том, что я сижу на первой парте, прямо под носом у Синуса, я показал классу билеты, зажатые в кулаке, и подмигнул.
— Купили… Достали… Принесли… — прошелестело по партам.
Я был счастлив. Впервые в жизни я чувствовал себя центром всеобщего внимания. Я казался себе героем, вожаком и любимчиком класса — не хуже Левки Островского или Димочки Полоцка.
В таком приподнятом, возбужденном состоянии я вернулся из школы домой.
Открывая мне дверь, мама сказала:
— Скорее раздевайся, мой руки. У нас гости.
Гости! Будь это всего на несколько дней или даже на один только день раньше, как обрадовало бы меня это слово! Я любил, когда к нам приходили гости. Кто бы ни приходил, все равно. Сидеть за столом, накрытым шуршащей белой скатертью, и ждать, пока на тарелку тебе положат что-нибудь вкусное, — это было куда приятнее, чем самому разогревать себе обед и потом съедать его в одиночестве. Я любил пить чай вместе с гостями, слушать их веселый смех, их бесконечные, не всегда понятные взрослые разговоры. Потом я уходил за шкаф, ложился на диван и погружался в какую-нибудь книгу. На меня никто не обращал внимания. Иногда только до меня доносился приглушенный мамин голос:
— Просто не знаю, что мне делать с этим ребенком! Он буквально глотает книги…
Гости отвечали что-нибудь вроде:
— А нашего хоть бы книгу взял в руки! Только и знает гонять на коньках целый день…
Я ждал этой неизменной фразы. Я знал, что после нее меня сразу оставят в покое, не будут спрашивать, какие у меня отметки, и не заставят заниматься ненавистной музыкой, и не погонят спать, едва только большие бронзовые часы на буфете пробьют десять.
Но на этот раз известие, что у нас гости, оставило меня глубоко равнодушным. Пообедав, я ушел к себе за шкаф, забрался с ногами на диван и стал ждать, когда часы пробьют пять: мы с ребятами договорились встретиться у кино в полшестого.
Вот часы зашипели — они всегда слегка шипели перед тем, как начать бить, — и я стал считать: «Бом-м… бом-м… бом-м… бом!»
Четыре! Еще полтора часа!
— А где Боря? — это спросил кто-то из гостей.
Вполголоса, чтобы я не услышал, мама сказала:
— Я просто опасаюсь за его психику. Читает запоем…
«Ничего она не опасается! Ей нравится, что я читаю запоем, и нравится хвастаться этим», — подумал я с внезапной злостью.
Я представил себе, как через полчаса часы пробьют один раз: «Бом-м!» А потом надо будет ждать еще целых полчаса, пока они пробьют пять.
Кино начинается в шесть.
Мне вдруг стало невмоготу сидеть и слушать бесконечные разговоры взрослых, похожие на уже много раз слышанные разговоры родителей с другими, а может быть, и с этими же самыми гостями.
Я встал, ни на кого не глядя прошел в коридор, снял с вешалки свое пальто и выскочил на лестницу.
Я уже был на втором этаже, когда до меня донесся мамин голос:
— Боря, ты куда?
— В кино! У нас экскурсия!
— Шарф! Не забудь надеть шарф! — крикнула мне вдогонку мама, и дверь наверху с шумом захлопнулась.
С той же непонятной злостью я вынул из кармана пальто шарф, скомкал его и тут же, на лестнице, запихал за батарею.
На улице шел легкий, пушистый снежок. Он уже не таял, как утром, а, тихо и бесшумно кружась, ложился на мостовую, на тротуары, на шапки и воротники прохожих.
Под часами на Пушкинской неподвижно стоял человек, весь с ног до головы запорошенный снегом. На часах было десять минут пятого. Спешить было некуда. Я дошел до кино, постоял у кассы и тихо побрел в сторону школы. Мне почему-то стало до слез жалко самого себя. И вдруг — это было как чудо — я увидел Лидку. Она медленно шла мне навстречу. Шла тем же тротуаром, что и я, тем самым тротуаром, которым сегодня утром мы шли с ней вдвоем.
Увидев меня, Лидка засмеялась. Я тоже засмеялся.
— Ты чего так рано?
— А ты?
И мы снова засмеялись.
Я не помню, о чем мы говорили, слоняясь по тихим заснеженным московским переулкам. Помню только, что утреннее легкое и радостное чувство мгновенно вернулось ко мне, едва только я увидел Лидку.
Кажется, мы говорили о Синусе. О том, что он совсем не строгий, только притворяется строгим. И о том, что к нему удивительно подходит его прозвище — Синус.
— Такой длинный, худой, ну Синус и Синус, — сказала Лидка.
— А ты знаешь, что такое синус? — спросил я.
Нет, она не знала, что такое синус, и я не знал.
— Что-нибудь математическое, вроде гипотенузы, — предположила Лидка, — только гипотенуза — женщина, злая и скучная. А Синус добрый.
И мы снова засмеялись глупым, счастливым смехом.
Мне казалось, что прошло совсем немного времени, что минут десять, не больше, мы вот так ходим и разговариваем о пустяках. Но когда мы подошли к кинотеатру, все ребята уже были в сборе. Они ничуть не удивились, что мы с Лидкой пришли вдвоем, и это тоже было мне почему-то приятно.
Фойе было полно народу. С трудом протиснувшись к стене, мы стали у окна. Лидка расстегнула пальто и присела на подоконник. Здесь, при ярком электрическом свете, она показалась мне совсем новой. Я сначала даже не понял почему. А потом догадался: я привык ее видеть в лыжных брюках. А сейчас она была в платье и в туфлях. Это делало ее новой, необычно взрослой и не похожей на себя.
Лидка сидела на подоконнике и, прищурившись, разглядывала двух девчонок, стоявших около эстрады. Это были девчонки из нашей школы, я тоже знал их. Они были старшеклассницы и не обращали на нас никакого внимания. Но Лидка разглядывала их высокомерно, каждую в отдельности, как будто она была не младше их, а старше или, по крайней мере, училась с ними в одном классе.
Я хотел посмеяться над тем, как Лидка корчит из себя взрослую. Но как раз в это время строгие билетерши распахнули двери в зал, и весь народ из фойе хлынул туда.
Вот ярко-белые огни люстр стали желтыми, потом красными и совсем погасли. Сладко замерло сердце, как всегда, когда предвкушалось что-то очень хорошее.
Медленно появились на экране знакомые слова: «Остров сокровищ».
Я очень хорошо помню, что сначала картина совсем не понравилась мне.
Еще бы! Ведь я привык к тому, что Джим Хокинс — это я.
Это я жил в старом трактире «Адмирал Бенбоу». Это я первый увидел страшного Билли Бонса. Это я, сидя в бочке, подслушал разговор одноногого Джона Сильвера и его друзей — разговор, из которого стало ясно, что почти весь экипаж «Испаньолы» — одна пиратская шайка.
Я был юнгой Джимом. Так было всегда, сколько бы раз я ни перечитывал «Остров сокровищ» Стивенсона. А тут, в картине, вообще не было никакого Джима Хокинса.
Все остальное было почти так же, как в книге: и старый Билли Бонс, и попугай. И одноногий Сильвер был точь-в-точь таким, каким я его представлял себе. Не было только юнги Джима. Вместо него была какая-то девчонка Дженни. Она была влюблена в доктора Ливси. Она тайком от всех переоделась в мальчишеское платье и поступила юнгой на «Испаньолу». Это она сидела в бочке и подслушивала разговоры пиратов. Она, а не я.