Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 179

Внутренняя примиренность с обстоятельствами, с людьми не означает, что мы должны рассматривать все обстоятельства и всех людей, как будто они добрые, но означает, что наше место — в их среде для того, чтобы мы внесли туда нечто.

Теперь, если от русского слова, приводящего к мысли о примиренности, внутреннем покое, строе внутреннем, перейти к тому, как, скажем, латинский язык и производные от него языки определяют смирение, это тоже дает нам интересную картину. Слово humilitas происходит от humus т. е. "плодородная земля" и просто "земля". И если взять землю как притчу, то вот — она лежит безмолвная, открытая под небом; она принимает безропотно и дождь, и солнце, и семя; она принимает навоз и все, что мы выкидываем из нашей жизни; в нее врезается плуг и глубоко ее ранит, и она остается открыта, безмолвна, и она все принимает и из всего приносит плод. По мысли некоторых писателей, смирение — это именно состояние человеческой души, человеческой жизни, которая безмолвно, безропотно готова принять все, что будет дано, и из всего принести плод.

И вот, когда мы ищем смирения, мы можем ставить перед собой вопрос: как мы относимся к тому, что Господь нас посылает в ту или иную обстановку? С внутренним миром или с протестом, с разборчивостью? "Я не этого хочу, я хочу другого — почему Ты меня сюда послал? Я хочу добра, Ты должен был послать меня в ту обстановку, где все вокруг добрые и будут меня вдохновлять, помогать, нести на руках; почему Ты меня посылаешь в обстановку, где все — мрак, где все — плохо, где все — дисгармония?"

Эта наша обычная реакция, и это один из показателей того, что наша реакция не смиренна. И когда я говорю "смиренна", речь не о том, чтобы чувствовать себя или сознавать себя как бы побежденными: "Что же я сделаю против воли Божией — смирюсь". Нет, не побежденность, а активное смирение, активная примиренность, активный внутренний мир делают нас посланниками, апостолами, людьми, которые посланы в темный, горький, трудный мир, и которые знают, что там их природное место или благодатное место.

Продолжая эту тему земли: Феофан Затворник в одном из своих писем пишет своей корреспондентке: «Изумляюсь… Вы отправились на грязевые ванны лечить свой ревматизм, а когда на Вас льют помои, чтобы исцелить Вашу душу от ее недостатков, — Вы жалуетесь». Такая постановка вопроса очень интересна. На самом деле, грязевые ванны мы выбираем, а помои, которые на нас льют, за нас выбирают другие — и мы жалуемся. И в этом почти всегда вся разница. Серафим Саровский говорил, что любой самоизбранный подвиг человек может взять на себя и выполнить, потому что самолюбие, гордыня даст ему на это энергию; а вот справиться с тем, что судьба дает (он не употреблял слово "судьба", но — что Бог пошлет), совсем другое дело: я же этого не выбирал!. И надо просто склониться перед волей Божией; но не пассивно, а склониться, как кладут земной поклон, получить благословение и вступить в подвиг творения дела смирения.

И еще одно: я не думаю, что смирение заключается в том, чтобы давать кому бы то ни было себя затоптать в грязь; какой бы то ни было начальник — офицер в армии, или священник, или начальник бригады — может быть глубоко смиренным, а по чувству ответственности поступать твердо, строго и решительно. Я не думаю, что такой начальник, скажем, игумен в монастыре, приходской священник или офицер в армии, ищущий смирения, должен непременно создавать хаос тем, что он никогда не в состоянии принять решения и провести его в жизнь. Смирение — совсем другое. Скажем, в Церкви человек, поставленный на ответственный пост, может быть предельно смиренным — и, по послушанию, быть решительным и строгим.

Как я уже сказал, смирение — очень сложная тема в том смысле, что это слово покрывает много понятий. Кто-то из английских писателей сказал, что смирение — это прежде всего реализм; когда на мысль, будто я гениален, я спокойно себе отвечаю: не будь дураком, ты очень посредственный человек! — это начало смирения, которое происходит от реального видения вещей. Реализм в этом отношении может быть воспитан даже чувством юмора: сделал что-нибудь, чувствуешь, что это очень здорово, а посмотришь на себя и… Моя мать мне как-то сказала: «Сбил-сколотил — готово колесо; сел да поехал — ай, хорошо! Оглянулся назад — одни спицы лежат!». И вот часто можно было бы на себя посмотреть так, даже не со злой улыбкой, а просто с улыбкой: какой ты смешной, чего ты пыжишься!.. (Немножко из смежной области. Помню, в детском летнем лагере кто-то из моих товарищей разозлился, пришел в страшную ярость; и наш руководитель вместо того, чтобы его остепенить, взял зеркало и поставил перед ним; когда тот увидел свою физиономию, свое выражение лица, у него вся ярость спала, потому что таким ему быть ничуть не хотелось: можете себе представить, на что похоже миловидное лицо, которое вдруг исказится бешенством). И если так к себе относиться, то очень часто у нас рождался бы тот род смирения, который происходит просто от реализма.

Самый же глубокий род смирения, смирение святых, происходит от того, что они видели своим духовным взором красоту Божию и святость Божию, дивность Божию; и не то чтобы сопоставляли, сравнивали себя, но бывали так поражены этой неописуемой красотой, что оставалось только одно: пасть ниц в священном ужасе, в любви, в изумлении; и тогда уже о себе и не вспомнишь просто потому, что красота такая, что неинтересно уже думать о себе: кто же станет смотреть на себя, когда можно смотреть на что-то, превосходящее всякую красоту?





Гордость и тщеславие

Говорить о смирении всегда трудно, потому что, в общем, по-настоящему не знает смирения тот, кто не смирился. Но кое-что все же можно сказать, чтобы найти какое-то направление.

Когда мы думаем о смирении, мы, большей частью, думаем о поведении человека, который, когда его хвалят или говорят о нем что-то хорошее, старается доказать, что это не так; или о поведении человека, который, когда ему приходит мысль, что он сказал что-нибудь хорошее или сделал правильное, старается отвести эту мысль из страха возгордиться. Оба подхода мне кажутся неправильными не только по отношению к самому себе, но и по отношению к Богу: считать, что раз я это сделал или сказал, это не может быть хорошо, или что признание в себе доброго может повести к гордыне, — ошибочно. Надо просто перестроиться: если Бог дал мне сказать что-нибудь истинное, доброе, правильное или сделать что-нибудь достойное и Его, и меня как человека, я должен научиться благодарить Его за это. Не приписывать себе в заслугу — да; но не отрицать самой вещи и переключиться с тщеславия или гордыни на изумленное, умиленное благодарение.

Это первое, что надо сказать о смирении, потому что это первая задача, которая стоит перед каждым из нас. Ложное смирение — одна из самых разрушительных вещей; оно ведет к отрицанию в себе того добра, которое есть, и это просто несправедливо по отношению к Богу. Господь нам дает и ум, и сердце, и волю добрую, и обстоятельства, и людей, которым можно сделать добро; и надо его делать с сознанием, что это — добро, но что это не наше, а Божие, что нам это дано.

Второе: смирению противопоставляются, большей частью, гордыня или тщеславие. Между той и другим — очень большое различие.

По-настоящему гордый человек — это человек, который не признает над собой ни Божьего, ни человеческого суда, который сам себе закон. В жизни аввы Дорофея есть рассказ, как он посетил один монастырь и ему сказали об очень молодом монахе как об образце смирения: он никогда не гневался, никогда не возмущался, никогда не возражал, когда его порочили или унижали. И Дорофей, который был опытен в духовной жизни, не поверил; он вызвал этого монаха и спросил: «Каким это образом, при всей твоей молодости, ты достиг такого совершенства, что когда тебя порочат, унижают, оскорбляют, ты никогда не возмущаешься?». И этот молодой монах ответил: «Что мне возмущаться, когда какие-то псы на меня лают?». Его духовное состояние было не смирением и не примиренностью, а совершенной свободой от человеческого не только осуждения, но и просто суждения, мнения; что о нем говорили люди — его не касалось, он сам себе был судьей, он был мерилом всего для себя. И если исходить из этого, то, разумеется, Божий суд также отстраняется, остается только собственный суд. Это состояние предельного, замкнутого одиночества; это состояние, когда у человека больше нет Бога и нет суда вне его самого.