Страница 3 из 36
Формально первый роман от второго (по датам выхода) отделяют четыре года, но на самом деле — промежуток был вдвое меньше. Едва минуло два года после выхода первого романа, как Федин уже вовсю начинает работать над вторым. Этот период обозначен им самим: октябрь 1926 — март 1928. И как раз тогда Федин выпустил сборник рассказов о современной деревне «Трансвааль». В это двухлетие Федин много живет в деревне, наблюдает советскую новь, его переписка с Горьким полна размышлений о путях, которыми пойдет развитие мужика в новом обществе. Писатель словно бы задался целью проследить, что стало с друзьями Федора Лепендина в современной ему действительности. И в то же время — неустанно думал о будущем романе. «Увязнув с потрохами в деревне, я не перестаю мечтать о новом романе», — пишет он Горькому.
И деревенский цикл рассказов по-своему отразился в новом произведении, прежде всего, так сказать, в национальном колорите его. Когда уже замысел книги в основном сложился, Федин напишет Горькому: «В романе будут у меня такие люди: «иногородние» уральцы, т. е. купцы Нижне-Уральска, казаки с фарфосов (форпостов), немного волжан, много столичной интеллигенции — питерцев, иностранных людей немного; зверств тоже немного, смертей среднее количество, ужасов в меру…»
Тогда на бумагу ложились лишь первые строки романа, и кое-что в этих наметках изменится. Но основная тенденция определена правильно — действие «Братьев» по большей части идет во глубине России, характеры истинно русские, выхваченные из глуби народной. Отличий от первого романа будет немало, и все же внутренняя перекличка обоих произведений весьма явственна.
Она чувствуется уже в композиции: первая часть, «Одна ночь», — это почти эпилог, развязка, предшествующая основному действию, тот «сдвиг времени», который мы встречали в «Городах и годах».
В «Городах и годах» и «Братьях» нет общих героев, формально оба произведения никак не связаны, но довольно явственно ощущаешь, что обе книги — как бы два варианта художественного решения одной проблемы. Ибо оба романа — об интеллигенции и революции. Не о месте интеллигенции в новом обществе, нет, именно конкретно — в революции, в то
неистовое время, когда большинство вопросов надо было «решать войной». Снова годы гражданской войны (но с большим заходом в предшествующий период), снова Запад, та же Германия, где учится главный герой — композитор Никита Карев… Снова буйство стиля, снова порывисто-страстная, несдержанная манера повествования, которой не встретишь у позднего Федина, как не встретишь ее в предшествовавшем сборнике рассказов. Снова порой слышится экспрессивный сказ: «…Варя, Варенька, Варварушка, с засученными по локотки рукавчиками, у корыта с капустой, — на плечах душегрейка, эа спиной коса, в руке тяпка! И рука белая, как очищенный вилок, и, кажется, возьми ее — как вилок, крепко хрустнет на ладони гладкая, ровная кожа. Платье на Вареньке осеннее — желтое, точно кленовый лист, и душегрейка-безрукавочка тоже как осень — красной кожи на золоте лисьего меха…»
Но сразу же начинаются многие существенные различия. В «Братьях» тоже немало внешних событий, но «годы» уже потеряли свое самодовлеющее значение — действие по большей части переносится в смятенный духовный мир героев (главным образом во внутренний мир Никиты Карева).
Резко отличны и главные герои. Ведь Старцов — пустоцвет. То ли он художник, как Курт, то ли студент, приехавший на практику в Германию, — но «дела», творчества у него нет. Никита Карев не мыслит себя без музыки. У него все подчинено творчеству. Автор даже пошел на такой неожиданный шаг — попросил известного композитора Юрия Шапорина написать профессиональную статью с разбором музыки своего литературного героя. Более того, Федин рассказывает, что давал предварительно прочитать Ю. Шапорину все главы, в которых речь шла о психологии музыкального творчества.
В романе речь идет уже не об отвлеченном «добре», а о конкретных судьбах искусства в революции.
Главный конфликт внешне похож на предшествующий. Спор идет почти в тех же выражениях.
«— Что ты делал в войну?» — спрашивает большевик Ростислав Карев своего брата Никиту.
— Писал симфонию…
— Писал симфонию? — простодушно воскликнул Ростислав. — Всю войну, четыре года? И больше ничего?»
Андрей тогда ничего не мог возразить Курту. А Никите есть что сказать: «Я не хочу вас судить, ни тебя, ни отца, потому что, пока я шел по степи, на моем пути каждый день попадались трупы. Этого, вероятно, требует прекрасное дело, твое или твоих противников, все равно. Решайте сами судьбу дела. Я служу ему постоянно. Потому что служить ему можно только делом, только тем, что умеешь делать… Я ему служу тем, что смотрю и слушаю. Ты не знаешь, что такая служба возможна…»
Тут есть позиция. Отнюдь не бесспорная, конечно же — уязвимая, но это позиция художника, то есть творчески активного человека. С ней, с этой позицией, надо спорить. Тём более что Никита дальше так развивает свои мысли о позиции «над схваткой»:
«— Ты ничего, кроме войны, не знаешь и хочешь решать все войной.
— Да! Хочу решать войной. Уверен, что ты тоже будешь решать войной».
Старый конфликт? Да, но развивающийся уже совсем по другим путям. Конечно, в Никите и эгоцентризм, и индивидуализм, утопические иллюзии, некое средостение между ним и народом, отвлеченная жалость к «сусликам» (Евграф: «Я тебя хорошо помню, Никита Васильевич. Ты все, бывало, сусликов жалел. Как стукну я по башке суслика, ты кричишь: «ай!»). Во всем этом немало общего со Старцовым, и точно так же волны революционного времени швыряют Никиту, как щепку…
И автор беспощадно судит своего героя, показав жалкие блуждания Никиты меж двумя лагерями борющихся в революции, его бессмысленно позорное бегство с белыми, обернувшееся столькими несчастьями для его близких (смерть Ростислава у ворот родного дома, когда он приехал повидать Никиту, смерть матери Варвары). Нет, позиция Никиты не только спорна, она просто ошибочна, нелепа, даже позорна… И это сказано в романе со всей бескомпромиссностью.
Но ведь речь идет не только о судьбе личной, но и о судьбе искусства, о творчестве, о той самой симфонии, которая вынашивалась Никитой в то время, как эти самые волны революции швыряли его из стороны в сторону… Так как же быть с искусством, с талантом?..
Есть ответственность самого таланта перед людьми, народом, человечеством. Но есть и ответственность нового строя за талант, за его судьбы, за возможность его максимальной самоотдачи. Рождение нового искусства в мире, только что возникшем после революции, — процесс сложный и отнюдь не бесконфликтный. Ведь на одном полюсе — изощренность интеллекта, достигшего крайних вершин в своем развитии, но часто обреченного на одиночество, ибо слишком велик разрыв с остальной частью народа. А на другом полюсе — чудеснейшая революционная активность масс, соединяющаяся в то же время с темнотой, невежеством, «глухотой» ко всему утонченному, клубком всяческих пережитков, доставшихся в наследие от буржуазного прошлого… Как перекинуть мост от одного к другому? Может, пожертвовать всей сложностью, всеми завоеваниями искусства ради доступности, «опроститься» до плаката и примитива? В таких рецептах не было недостатка в те годы…
Ленин учил, что сближение народа и искусства есть процесс обоюдный — и для масс и для художников. Благодаря ленинскому руководству развитие советской литературы и искусства пошло по верному пути, был своевременно дан решительный отпор всякого рода упростителям и упразднителям искусства. Но этот общий победный итог отнюдь не исключает борьбы, драм, трагедий. Напрасно иной раз становление нового искусства в литературы рисуется в идиллических разводах — в жизни все неизмеримо жестче. Федин в романе «Братья» пишет о трагедийности искусства, и не следует бояться этого понятия. Трагедия всегда сопутствует великим эпохам ломки и созидания. Ведь даже Горькому очень нелегко давалось понимание новой действительности. Рождение нового искусства было трудным. Конечно, дело не в том, как то силятся представить наши враги, что социалистическая действительность якобы враждебна искусству. Неистовое цветение талантов, которое сразу же' после революции отмечалось и в литературе, и в театре, и в кино, и в музыке, опровергает эти вздорные измышления. Однако нельзя не видеть и того, что новая героическая действительность предъявляла и предъявляет художнику высочайшие требования, что поиски нового идут и через победы, и через, как писал Сергей Эйзенштейн, «тупики» и «волчьи ямы»…