Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 31

— А как же он?

— Международные правила позволяют вписывать несовершеннолетнего ребёнка в паспорт одного из родителей.

— А что случилось потом?

— Предполагаю, ничего; наверняка, им удалось сделать Гаспару новый паспорт; не думаю, что они собирались потребовать у вас вернуть им старый.

— Тогда почему вы думаете, что я мог с ними встретиться?

— Разве я утверждал что-нибудь подобное? Вы не дали мне договорить: через несколько недель после вашего прибытия в Женеву когда уже стало точно известно, что вы в безопасности, Сесилия и Гаспар отправились в Триест, где они сели на борт двадцатипятиметровой яхты «Сильвандра», великолепного судна, способного выдержать самые страшные бури. На борту было шестеро человек: Сесилия, Гаспар, Хью Бартон, приятель Сесилии, который был за командира корабля, два матроса-мальтийца, выполнявшие также роль официанта и повара, и Ангюс Пилгрим, молодой воспитатель, специалист по глухонемым. Похоже, что, вопреки надеждам Сесилии, путешествие не улучшило состояния Гаспара, который большую часть времени проводил в своей каюте и очень редко выходил на палубу, чтобы полюбоваться морем. От чтения писем, которые писали тогда Сесилия, Хью Бартон, Ангюс Пилгрим и даже два матроса, Зеппо и Фелипе, и которые, — вы скоро поймёте почему, — мне пришлось просмотреть, месяц за месяцем складывается мучительное впечатление: путешествие, задуманное как лечение, мало-помалу теряет всякий смысл; становится всё понятнее, что предпринимать его было бесполезно, и, вместе с тем, что его прерывать нет никакой причины; гонимое ветрами судно блуждает от берега к берегу, от порта к порту, бросая якорь здесь на месяц, там на три месяца, во всё более и более тщетных поисках того пространства, той бухты, того горизонта, того пляжа, того мола, где могло бы произойти чудо; но ещё более странным кажется то, что, чем дольше продолжается путешествие, тем больше каждый, похоже, убеждается в том, что такое место существует, что в какой-то части моря есть остров, атолл, скала, мыс, где всё может внезапно случиться, где всё разверзнется, всё озарится, что для этого достаточно будет какого-то необычного восхода, или заката, или какого-нибудь грандиозного или ничтожного события, перелётных птиц, стада китов, дождя, штиля, оцепенения после знойного дня. И каждый цепляется за эту иллюзию до тех пор, пока в районе Огненной Земли, попав в один из внезапных ураганов, которые там случаются почти ежедневно, судно не терпит крушение.

VIII

У меня хранится одна фотография моего отца и пять фотографий моей матери (на обороте фотографии отца я пытался, напившись однажды вечером, наверное, в 1955 или 1956 году, написать мелом: «Какая-то в державе Датской гниль», но даже не смог дописать до конца четвёртое слово). У меня нет других воспоминаний об отце, не считая эпизода с ключом или монетой, которую он, якобы, мне дал, вернувшись однажды вечером с работы. Единственное воспоминание, оставшееся у меня о матери, — это то, как однажды она повела меня на Лионский вокзал, с которого я поехал на поезде Красного Креста в Виллар-де-Лан: хотя никаких переломов у меня нет, моя рука на перевязи. Мать покупает мне книжку про Чарли Чаплина под названием «Чарли-парашютист»: стропы парашюта на обложке — не что иное, как подтяжки на штанах Чарли.

Замысел написать свою историю оформился у меня почти одновременно с замыслом писать вообще. Два следующих текста появились более пятнадцати лет тому назад. Я переписываю их, ни слова в них не меняя, и помещаю в сносках исправления и комментарии, которые считаю сегодня своим долгом добавить.

На фотографии отец выглядит отцом. Он высокий. Его голова не покрыта, пилотку он держит в руках. У отца очень длинная шинель1. В талии она стянута толстым кожаным ремешком, напоминающим шнуры в окнах вагонов третьего класса. Между солдатскими башмаками, вычищенными от пыли, — воскресная увольнительная — и полой шинели угадываются нескончаемые обмотки.

Отец улыбается. Он простой солдат. Он в увольнении, в Париже, в конце зимы, в Венсенском лесу2.

Мой отец пробыл военным совсем недолго. Однако, когда я думаю о нём, то думаю всегда как о солдате. Он был немного парикмахером, он был литейщиком и формовщиком, но всё же я никак не могу представить его рабочим3. Однажды я увидел его на фотографии «в гражданском» и очень этому удивился; я знал его только солдатом. Долгое время фотография отца в кожаной рамке, которая была одним из первых подарков, полученных мной после войны, стояла в изголовье моей кровати4.

Я гораздо больше знаю об отце, чем о матери, потому что был взят на воспитание тётей по отцовской линии. Я знаю, где он родился, я даже мог бы его описать, я знаю, как его воспитывали; я знаю некоторые черты его характера.

Моя тётя по отцовской линии была богатой5. Это она приехала первой во Францию и вызвала туда родителей и двух братьев. Один из них уехал сколачивать состояние в Израиль6. Это не мой отец. Другой вяло пытался найти своё скромное место в ювелирном деле, куда его ввёл зять, но после нескольких месяцев оправки предпочёл отказаться от этого пути и стал рабочим узкой специализации7.

В отце мне очень нравится его беззаботность. Я вижу насвистывающего человека. У него было приятное имя: Андре. Велико же было моё разочарование в тот день, когда я узнал что в действительности скажем, в официальных документах — его звали Ицек Юдко, имя, которое мало о чём мне говорило8.

Моя тётя, которая его очень любила, воспитала его почти одна и торжественно обязалась позаботиться обо мне (что она и сделала, причём очень хорошо), однажды сказала мне, что у отца была поэтическая натура: он прогуливал уроки, не любил носить галстук, он чувствовал себя лучше в компании своих приятелей, чем с ювелирами (что не объясняет мне, почему он не выбирал себе приятелей среди ювелиров)9.

А ещё мой отец был храбрецом. В первый же день, когда разразилась война, он отправился на призывной пункт и записался добровольцем. Его зачислили в двенадцатый иностранный полк.

Мои воспоминания об отце немногочисленны.

В один из периодов моей жизни, тот самый, впрочем, на который я уже намекал, испытываемая мною любовь к отцу слилась с яростным увлечением оловянными солдатиками. Однажды тётя настояла на том, чтобы я сам себе выбрал рождественский подарок: роликовые коньки или набор пехотинцев. Я выбрал пехотинцев; она и не подумала меня отговаривать, зашла в магазин и купила коньки, чего я долго не мог ей простить. Позднее, когда я уже ходил в школу, каждое утро она давала мне два франка (думаю, что это было два франка) на автобус. Деньги я клал в карман, а в школу шёл пешком, из-за чего всегда опаздывал, но зато три раза в неделю имел возможность покупать одного (увы, глиняного) солдатика в магазинчике, расположенном на моём пути. Увидев как-то в витрине сидящего на корточках солдатика с полевым телефоном, я вспомнил, что мой отец служил связистом10 и этот солдатик, купленный на следующий день, стал постоянным главным персонажем стратегических и тактических операций, которые я предпринимал со своей маленькой армией.

Я представлял себе всевозможные варианты доблестной смерти отца. В самом красивом его прошивала пулемётная очередь, но он успевал передать генералу Имяреку сообщение о победе.

Я был наивен. Мой отец умер глупой и медленной смертью. Это случилось на следующий день после заключения перемирия11. Он попал под случайный снаряд. Госпиталь был переполнен. Сейчас он снова стал маленькой пустой церковью в маленьком вялом городке. Кладбище поддерживается в хорошем состоянии. В одном из его уголков гниёт несколько дощечек с именами и порядковыми номерами.