Страница 3 из 107
Трагедия Альваро в том, что, отвергая «Испанию официальную, постылую страну господ и рабов, страну тупой черни, ничего не желающей видеть и знать, кроме боя быков и церковных процессий на страстной неделе», предпочтя ей «Испанию-изгнанницу», он утрачивает драгоценное чувство единства с миром, а вместе с ним и ощущение своего «я», своей неповторимой личности. Освобождение от франкистского режима куплено им ценой освобождения от своих «особых примет».
«В безвестной больнице огромного безвестного города, в долгие бессонные ночи, среди тишины, когда кашель и стоны больных и умирающих становились для тебя точками над „i“, ты вернулся к жизни, вернулся свободным от прошлого и будущего, чужой и незнакомый самому себе, податливый, как глина для лепки; у тебя больше не было ни родины, ни дома, ни друзей, было одно только неопределенное настоящее — ты родился на свет тридцатидвухлетним, теперь ты был просто Альваро Мендиола без каких бы то ни было „особых примет“». Таков финал скитальческой жизни Альваро.
Но, видимо, герою Гойтисоло недостаточно быть просто Альваро Мендиолой, раз он мысленно отправляется в странствие по прошлому в надежде «восстановить без ущерба утраченное единство». Основательна ли эта надежда?
Отыскивая свои «особые приметы», Альваро Мендиола делает опять-таки не что иное, как расставляет одну за другой вехи своего отпадения от ненавистного ему лицемерного, бездуховного окружения — и неумолимо — и от своего народа. «Твоя жизнь не могла быть не чем иным… как долгим и трудным путем отречения и отдаления от своих», — размышляет Альваро, — «от семьи, от своего класса, от своего круга, от земли». Все можно принять и оправдать в этом отречении, кроме последнего слова. И тщетно ищет он среди «своих» сотоварища по судьбе, по одиночеству — полубезумную тетку Гертруду, эксцентричного дядю Нестора, своего отца… Он не находит общего языка ни с испанской политической эмиграцией, ни с французскими либералами, ни с «Хуанами», покидающими родину в поисках работы, ни с Долорес, которую в ее жажде материнства он тоже не может понять. Он оказывается исключенным из «священного круга»: эпизод, в котором повествуется о присутствии Альваро на негритянском богослужении, не просто «снимок» красочного обряда. Этот эпизод — символ, столь же значительный, как похороны профессора Айюсо. Только хоронят здесь «живого» мертвеца — сам Альваро хоронит здесь свои надежды войти «в круг», стать частицей человеческого целого, познать счастье человеческой солидарности. И не случайно, покидая празднество, оказывается он на кладбище (что из того, что это автомобильное кладбище?): от его склона, на котором лежит Альваро, также исходит кладбищенский «запах смерти и разрушения». «Им овладевал сон, и с каждой минутой он все явственнее чувствовал, как тело его прорастает корнями, а корни все глубже уходят в землю, и сам он сливается, нет, уже слился с землей. Он напряг все силы и в последний раз открыл глаза. Где-то вдали пел женский голос… Осень пришла раньше времени, а жизнь вокруг него продолжалась».
Последовательное и бескомпромиссное отрицание мира мертвых роковым для Альваро образом вовлекает его самого в этот мир. И не случайно именно на Кубе прозревает Альваро во всей полноте случившееся с ним трагическое превращение. И вина ли Альваро в том, что он родился в Испании за пять лет до начала гражданской войны? Что в войне победили фалангисты? Что его юность и молодость прошли в атмосфере лжи и насилия? Что эмиграция подстерегла его, как всякого неугодного режиму?.. На Кубе герой Гойтисоло оказывается среди живых, среди народа, которого веками порабощали его предки, среди народа, который восстал против диктатуры и на глазах Альваро сам творит свою судьбу. Страницы «Особых примет», посвященные рассказу о пребывании Альваро на Кубе, — не рассказ о кубинской революции, а описание ощущения интеллигента, для которого эта революция остается чужой революцией, который тщетно ждал и не дождался своей революции, революции у себя на родине.
В композиции «Особых примет» эпизод, рассказывающий о присутствии Альваро на негритянском обряде посвящения, непосредственно предваряет заключительную часть романа. Для Гойтисоло было важно замкнуть круг повествования словами о продолжающейся — но уже без участия Альваро Мендиолы — жизни, хотя по логике фабульного развития Альваро «воскресает» в парижской больнице как «…просто Альваро Мендиола без каких бы то ни было особых примет», уже после возвращения с Кубы. «Воскресает» для того только, чтобы осознать, что его место — в мире мертвых, чтобы очутиться на барселонском кладбище, лицом к лицу с ненавистной ему действительностью, с которой его не связывает уже ничего… Ничего, кроме языка. Остается «прекрасный язык, ныне оскверненный софизмами, околичностями, мнимыми истинами, ложью» — последняя «особая примета» Альваро. И здесь герой Гойтисоло находится в крайне сложном положении. Язык — это основное звено, связующее человека с его народом, но язык — это и материал, из которого сооружаются пропагандистские лозунги, статьи, мифы. Как обойдется Альваро с этой долей наследия своих предков? Будет хранить его в себе, для общения со своим «ты», считая, что «лучше жить в чужой стране среди людей, говорящих на чужом для тебя языке, чем среди земляков, которые каждодневно проституируют твой родной язык»? Или в духе новейших «революционных» теорий сочтет, что революцию лучше всего начать с разрушения языка, благо для интеллектуала это наиболее доступный образ действия? Или же вспомнит о том, что в испанской культуре издавна существует иная традиция языкового существования? Веривший в грядущую «Испанию разума» Антонио Мачадо в начале 30-х годов в связи с размышлениями над «Дон-Кихотом» писал об этой традиции: «Почти наверняка Дон-Кихот и Санчо даже для самих себя не делают ничего важнее того, что разговаривают друг с другом… Здесь перед нами диалог между двумя монадами… созидающими и утверждающими свое „я“ и вместе с тем стремящимися к недоступному „я“ другого». И об этом же в другом месте: «Против solus ipse[3] чахлой софистики человеческого рассудка сражается по следам Платона и Христа… сервантесовский юмор, весь духовный климат его веселой книги, который все еще является и нашим духовным климатом».
Одно из страшнейших преступлений установившегося в стране в результате победы франкистов режима состояло в последовательном уничтожении этого «духовного климата». Поколение Альваро Мендиолы, поколение Хуана Гойтисоло выросло в атмосфере выспренних, фальшивых словес, «в мире двусмысленном… где слова теряли свое первоначальное значение и приобретали смысл ускользающий и переменчивый…» Не отсюда ли идет и их недоверие к слову как к форме духовного общения, к слову не монологическому, а диалогическому? Но кто, как не те, кто сумел противостоять лживому словесному миражу, «грязному и печальному обману», могут и должны возродить на земле Испании живительный дух возвышенной и остроумной беседы, которую ведут на страницах «Дон-Кихота» его герои?
ОСОБЫЕ ПРИМЕТЫ
Посвящается, как всегда, Монике.
Вчера ушло, а Завтра не настало.
Давайте начистоту, сказал я себе: где же кладбище? Вне или внутри?.. Кладбище в самом Мадриде. Сам Мадрид — кладбище.
Уж лучше разрушение — огнем.
3
Солипсизм (лат.)