Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 158 из 177



Значит ли это быть "финалистом" поневоле? Хотя бы и так. Во всяком случае, я принимаю только такой "финализм".

16 августа.

Высокая температура. Дыхание затрудненное, со свистом. Несколько раз пришлось прибегнуть к кислороду. Встал с постели, но из комнаты не выходил.

Зашел Гуаран с газетами. По-прежнему верит, что мир будет заключен еще этой зимой. Защищает свою точку зрения убежденно и умно. Странный тип! Странно слышать успокоительные речи из уст человека, который обычно кажется безнадежно озабоченным, – может быть, потому, что у него такие маленькие, вечно мигающие глазки, длинный нос и все лицо вытянуто, как морда у борзой Кашляет и отхаркивается каждую минуту. Говорил со мной о своей работе, как о ремесле. Удивительно все же! Преподаватель истории в лицее Генриха IV, казалось бы, довольно благодарное занятие, могущее дать радость. Рассказывал также о своих студенческих годах в Эколь Нормаль. Насмешливый ум. Слишком наслаждается критикой и потому вряд ли может быть справедливым. Иногда кажется мне неискренним. Умен, даже слишком умен, но ум чересчур довольный самим собой, равнодушный к людям, черствый… При всем том он нередко бывает остроумен.

Остроумен? Есть два вида остроумных людей: одни вкладывают остроумие в смысл своих слов (Филип), у других остроумна сама манера. Гуаран принадлежит к тем, кто кажется остроумным, даже когда не говорит ничего остроумного. Тут дело в способе выражения, в манере упирать на концы слов, в забавной мимике, в недоговоренности, в туманных намеках и, наконец, в лукавом выражении глаз, в игре голоса, в загадочных паузах, которые делают двусмысленным каждое произнесенное им слово. Можно повторить остроту Филипа, она останется ядовитой, тонкой, разящей и в чужих устах. Не то с Гуараном. Попробуйте повторить его слова – от остроты почти ничего не остается.

17 августа.

Дышать все труднее. Просвечивание. Снимок показал, что экскурсии диафрагмы ничтожны при глубоком дыхании. Бардо на три дня ушел в отпуск. Чувствую себя больным, не могу думать ни о чем другом, кроме болезни.

19 августа.

Тяжелые дни и еще более тяжелые ночи. Мазе проделал новую процедуру в отсутствие Бардо.

20 августа.

Совсем разбит после процедуры.

21 августа.

Нынче утром непонятное облегчение. После укола ночью спал почти пять часов подряд! Бронхи заметно очистились. Просматривал газеты.

Вечер.

С самого обеда полудремота. Приступ как будто прошел. Мазе доволен.

Преследует воспоминание о Рашели. Этот прилив воспоминаний, быть может, симптом ослабления организма?.. Раньше, когда я жил, я не вспоминал. Прошлое было для меня ничто.

Жан-Полю.

Нравственность. Нравственная жизнь. Каждому следует понять, в чем его долг, понять сущность своего долга, его границы. Избрать себе путь, следуя личному суждению, в свете непрерывно углубляемого опыта, непрерывных исканий. Терпение, помноженное на дисциплину. Идти, держа направление между относительным и абсолютным, возможным и желательным, не теряя из виду реальности, прислушиваясь к голосу глубокой мудрости, которая живет в нас.

Сохранять свое "я", не бояться впасть в ошибку. Неустанно, без боязни отрицать себя самого еще и еще. Видеть свои ошибки так, чтобы все ярче становился свет самопознания, все глубже – сознание своего долга.

(В сущности, нет другого долга, кроме как в отношении самого себя.)

21 августа, утро.

Газеты. Англичане топчутся на месте. Мы тоже, хотя кое-где наблюдается незначительное продвижение. (Слова "незначительное продвижение" я переписал из сводки. Но я-то вижу, что это означает для тех, кто "продвигается": похожие на кратер воронки, забитые ползущими людьми ходы сообщения, переполненные перевязочные пункты…) Пришлось встать из-за процедуры. Попробую выйти к завтраку.

Ночью, при свете ночника.



Надеялся хоть немного поспать. (Вчера вечером температура почти нормальна: 37,8.) Зато бессонница, ни на минуту не забылся. И вот – уже рассветает.

А ночь все-таки была чудесная.

Утро, 22-го.

Вчера вечером испортилось электричество, писать поэтому не мог. Хочу, чтобы в моих записях осталась эта чудесная ночь, ночь падающих звезд.

Было так тепло, что около часу я поднялся, чтобы отдернуть занавески. Прямо с постели погружался в прекрасное летнее небо. Ночное, бездонное. Как будто по небу вспыхивали разрывы шрапнели, потом огненный дождь, струение звезд во все концы. Вспоминается наступление на Сомме, траншеи в Мареокур, мои ночные бдения в августе шестнадцатого года: английские ракеты взлетали в небо наперерез падающим звездам, смешивались с ними в фантастическом фейерверке.

Вдруг мне подумалось (и я считаю эту догадку правильной), что астроному, привыкшему жить мыслями в межпланетных пространствах, должно быть, много легче умирать.

Долго-долго раздумывал обо всем этом. Не отрывал глаз от неба. Оно необъятно, оно уходит от нас все дальше и дальше, с каждым новым телескопом. Поистине умиротворяющие мысли! Бесконечные пространства, где медленно движутся по своим орбитам множества светил, подобных нашему солнцу, и где солнце, – которое кажется нам громадным и которое, если не ошибаюсь, в миллион раз больше земли, – есть ничто, всего-навсего одно из мириадов небесных тел…

Млечный Путь, звездная пыль, легионы светил, к которым тяготеют миллиарды планет, отделенных друг от друга сотнями миллионов километров! И туманности, откуда возникнут в будущем новые и новые вереницы светил. И все эти кишащие рои миров ничто, ибо и они, как показывают расчеты астрономов, занимают лишь бесконечно малое место в бесконечном пространстве, в том эфире, который, по нашим догадкам, весь изборожден, весь трепещет от излученья под пронизывающим действием сил взаимопритяжения, полностью нам неизвестных.

Напишешь такое, и с воображением уже не совладать. Благотворный вихрь кружит голову. Этой ночью, – в первый раз, в последний, быть может, раз, – я мог думать о смерти с каким-то спокойствием, с каким-то трансцендентным равнодушием. Освободился от страхов, был почти чужд своей тленной плоти. Я бесконечно малая и ничем не примечательная частица материи.

Дал себе слово каждую ночь смотреть на небо ради этой безмятежности.

А теперь наступил день. Новый день.

Днем, в саду.

С благодарностью открываю свою тетрадь.

Она прекрасно выполняет свое назначение: изгоняет призраки.

Все еще заворожен созерцанием той ночи.

Взаимонепроницаемость человеческой породы. Мы также движемся, каждый по своей орбите, не сталкиваясь, не сливаясь. Каждый – сам по себе. Каждый – в герметически замкнутом одиночестве, отдельный мешок мяса и костей. Чтобы пройти свою жизнь и исчезнуть. Рождения сменяются смертями, следуя непрерывному ритму. По одному рождению в секунду – шестьдесят рождений в минуту. Свыше трех тысяч новорожденных в час и столько же смертей. Каждый год три миллиона живых существ уступает место трем миллионам новых жизней. Если по-настоящему вникнуть в это, осознать, "освоить", можно ли эгоистически беспокоиться о своей судьбе?

6 часов.

Сегодня как на крыльях. Чудесное освобождение от собственного бремени.

Частица живой материи, "парцелла", но только такая, которой дано сознавать свою "парцеллярность".

Вспомнил наши бесконечные споры в Париже, когда Целлингер являлся к нам по вечерам со своим другом Жаном Ростаном. Нахождение Человека в этой огромной вселенной – вещь поистине удивительная. Сейчас я вижу его суть столь же ясно, как в те дни, когда Ростан объяснял нам это своим резким и трезвым голосом, осторожно и точно, как ученый, но и как поэт, со всей силой лирического волнения и свежестью образов. Близкая смерть придает этим мыслям особую прелесть. С благоговением перебираю эти мысли. Не здесь ли исцеление от отчаяния?

Инстинктивно отвергаю метафизический обман. Никогда еще небытие не казалось мне столь наглядным. Я приближаюсь к нему в ужасе, все во мне противится, но ни малейшего поползновения отрицать небытие, искать спасения в нелепых надеждах.