Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 12



Кот казался ему вылитым рыжим Кочкиным с выпуклого портрета и тем был неприятен. А мальчишка был неприятен своей привязанностью к такому коту.

– Допотопная жизнь в вашем Буяне. Дикость, дикость. Непролазная дикость!

И Бронислава не поняла, про кого это он: кот дикий – или Лёха у Макаровых?

– Да чего там? Оба неслухи, – махнула она рукой на всякий случай, ступая в тесных сапогах мелкими шажками, переваливаясь. – Этот Лёха-то лучше бы и в школу не поступал! Химичить там сразу научился… Вон, гляди, Кеш: почтовые ящики у нас по всей улице раскуроченные висят! Лёха в прошлом году их повзрывал, как только грамотный сделался!.. А Иван-то Корбейников – сварщик. Разозлился, страх: «Ну, в мастерской сварю ящик – из восьмимиллиметровки. Тогда поглядим, как он его взорвёт». Сварил. Не ящик – танк стальной на забор-то повесил. Уж Лёха этот мимо него ходил-ходил! Кругами, кругами. Всю голову свою искрутил. Потом пропал, гляди-ка, аж дня на три. Опилки в сарае заготавливал. День-деньской на всю улицу напильником скрежетал. Пока ни одной алюминиевой ложки у матери не осталося. Кеш, слышишь? Про соседей-то ты спрашивал?

– Слышу… – буркнул он на ходу.

– Ну и вот. Про них, значит. Ни одной ложки алюминиевой у Макаровых-то уже нету! Из-за Лёхи этого. Нержавейками они теперь едят. И под вечер гляжу из своего окошка: что-то мальчишки на той стороне, под черёмухой, больно смирно стоят? Напротив Иванова дома. Прямо подозрительно… Думаю, Зинаиде, что ль, в окошко стукнуть, пока не поздно? А уж там Иван Коробейников, сам, за шторкой своей не дышит, к щёлке припал. Ну и я тоже – смотреть потихоньку стала. Ага: побёг Лёха к мальчишкам, под черёмуху, от Иванова забора. И взрыв как бабахнет! Мы и выскочили: Иван из своего дома – я из своего. Батюшки-светы! А мальчишки и не разбегаются: с разинутыми ртами на ящик глядят: столбняк на них нашёл… Дымится, значит, этот ящик, почтовый, как паровоз, а сам – целёхонький. Только был он раньше четырёхугольный, а стал – круглый как бочонок!.. И Иван Лёхе говорит: «Видишь? Раздуло. А – не разорвало!» Лёха-то и смирился: «Вижу, – говорит, – дядька Иван. Твоя горка вышла». Ну, почтарь приходит наутро газету совать – что такое, ящик за ночь покруглел? Пузатый висит. Прямо ведро какое-то стал. Вроде – закоптелое, с рыбалки. И как в него почту совать, полукругом, что ли?

– Хочешь сказать, перевоспитался? Мальчик? Этот юный бандит? – недоверчиво перебил её Кеша и дёрнул плечом с досадой. – Не понимаю, о чём можно было с ним говорить, когда у него на лице написано: потомственный разбойник.

– Да у меня и Витёк такой же рос… – растерялась Бронислава. – А Лёха – он перевоспитался, Кеш! Он ящики-то больше пальцем не трогал… Поджиги только делать стал. И из большой рогатки завучу в форточку наладился стрелять. Бутыльками взрывными… Иван его рогатку сам смотрел. Сильно хвалил: царь-рогатку, говорит, Лёха-то придумал. На пружине она, и, говорит, коктейль Молотова хоть куда запустит!.. Ой, да это ведь не Лёха, а семь рублей убытку.

Кеша вышагивал молча. И Бронислава сначала посмеялась немного в одиночку, а потом застеснялась и помолчала тоже.

– …Завуч-то у них был приезжий. К нашей жизни тоже, как ты, непривычный, – пояснила всё же она. – Галстук с заколкой с бабьей на себе носил. И он Лёху, как дурак, из школы исключил. На свою же голову. Так, веришь-нет – два раза пожар у себя в дому тушил!.. А третьего раза дожидаться не стал. Галстук заколкой на груди покрепче застегнул, да в город сбёг бегом. Вот тебе и детали все… Оно, правда что, съедешь: или Лёху в школе сам же восстанавливай – или сгоришь на корню.

Бронислава решила было, что рассказала всё подчистую:

– Ох, прохлаждаюся…

Однако спохватилась:

– А теперь мортирку, что ль, какую-то поджигательную Лёха-то придумал? За пазухой носит… А вот какую, даже не знаю. Я что-то и поглядеть не догадалася… Да он к Ивану Коробейникову в мастерскую бегает, вот у Ивана ты лучше спроси! Он тебе ещё больше наскажет. Деталей разных. Про Лёху-то нашего… Тебе же все детали надо…

– Да, детали у тебя – зашибись, – проворчал Кеша.

Он хмурился, с неудовольствием глядя на дальний притихший бор, на сонный, долгий полёт галки над заснеженным полем, на крепкие избы, срубленные из толстых дубов. Торцы старых брёвен на углах темнели, будто чёрные многие солнца наступившего белого дня – друг над другом, в ряд. И чёрным отсвечивали стёкла маленьких редких окон, не впускающих с улицы ни ветра, ни холода, ни лишнего взора…



Тишина вокруг была такой строгой, что Бронислава вслушалась в неё поневоле – и оробела. И поняла: зря она всё рассказывала. И смеялась нарочно нараспашку – тоже зря. Нехорошо так… Будто выскочила она на улицу, как невзрослая, как полудура какая, и наскоморошничала, не помня себя, в угоду чужому, случайному прохожему, а теперь не знала, как же и зачем это вышло.

И всё вокруг было теперь ей в укор: в укор качался и трепетал уцелевший сухой лист на заснеженной берёзе, в укор молчали собаки за серыми тесовыми заборами, в укор желтел и тоскливо светился вдали голый глинистый обрыв балки, занесённой снегом чуть не до верху. И пасмурный край неба тяжело приник к тихому бору – тоже в укор… Недовольная собой – «…а зачем я из кожи-то лезла?» – она поскучнела тоже.

– Ты говори, говори, – вдруг очнулся Кеша на ходу. – Я, между прочим, всё это время пытаюсь выяснить, что у тебя в подсознании. По Фрейду. Это псих такой один был – Фрейд. Иностранный. Ты его не знаешь. Он всех психов научил, как подсознание у нормальных людей контролировать. Меня, между прочим, тоже. Так что, продолжай. В том же духе. Про всякую мелюзгу.

Он важно прокашлялся.

– …Да Макаровы – они сроду такие! – отмахнулась Бронислава, ничего не поняв про иностранца. – Порода ихняя известная… В гражданскую-то как только чужие на подводе въедут, в Буяне как остановятся, так под ними солома и задымится. А это уже Макаров дедушка молодой сверху, с сосны какой-нибудь, линзу большую навёл. Они и скачут назад, портки свои тушат: «Колдовское место, колдовское место!» Да небылицы потом про Буян везде плетут, на людей страх нагоняют…

И возмутилась:

– А какое оно колдовское?! У нас и церковь не закрывалась. Мы после пионерского собрания всем звеном туда молиться ходили. Нам и не запрещалося!.. Везде церкви рушили, а нашу-то небось – пальцем тронуть побоялися! Оно самое чистое место поэтому и осталось – Буян… Тут раньше линзы из песка плавили, в Зыкиной балке, вот такие – по колесу прям… Гляди: вон там, в Шерстобитове да в Ключах, кержаки сами себя в молельных домах как дураки жгли. А мы жгли, но – чужих. Завсегда – чужих только! …По-моему, так оно и лучше. Правда, Кеш?

Он замедлял шаги, что-то соображая. Потом свирепо оглядел Брониславу. И ничего ей не ответил.

– Чужих, чужих… А я тут при чём?!. – озлился он через минуту. – Хм, скрытая пугачёвщина. И поголовная разинщина. Да, европейский путь развития вам не грозит. Впрочем, ты не поймёшь.

Бронислава растерялась, не зная, в чём она виновата.

– Так это – ранешные люди жгли! – догадалась она, как его успокоить. – А при Советах-то уж такого не было! К нам и не лез никто – при Советах… Один, правда, председатель был присланный. Разъединый. Давно. Аж полгода у нас, гляди-ка, проработал… Пока его дядька Нечай графином не убил.

Кеша сплюнул в сторону. Он не спрашивал больше ни о чём. Лицо его потемнело до чугунного цвета. И смотрел он теперь прямо перед собою, вышагивая особняком.

На всякий случай Бронислава вытянула руку из-под его локтя:

– Ох, прохлаждаюся…

Теперь она шла рядом тоже как посторонняя. А он не замечал этого вовсе. «Вот тебе и детали все, – удручённо вспомнила она разверстый часовой механизм, который чинил когда-то Кочкин на кухонном столе. – Детали-то – все тут, а шестерёнки – разные. Зубцы друг дружку не цепляют. Не совпадают зубцы, хоть тресни!.. Я ему про Ерёму, а он мне всё – про Фому. И ходу от этого нет никакого разговору нашему. И у всех кругом – ходики да ходики, а у нас с ним что-то одни неходики только получаются: вот чего!»