Страница 15 из 17
Он смеётся − и ему почти не страшно. Он сидит, уткнув голову в колени. Он снова слушает Машкина, забыв избавить лицо от гримасы смеха.
Настольные часы, стоящие перед Машкиным на столе, изредка звонят − «звень-звень» − и снова старательно тикают, спеша поскорее уйти в завтра.
Машкин смотрит сквозь циферблат на Максима. Он говорит Максиму, думая о своём:
«Моя собака верна мне. Она одна − верна. Потому что её мозг не постиг, в силу своей примитивности, необходимости предательства.
Ребята, которых я учу, привязаны ко мне. До тех пор, пока они не уходят из школы.
Потом мне уже нет места среди них. Они всегда идут дальше, всякий раз оставляя меня одного. Когда потом случаются встречи, никто из них не умеет смотреть на меня из настоящего − они смотрят из прошлого. Они смотрят из времени, которого − нет».
Машкин ерошит короткий мальчишеский чуб над старым лбом. Машкин смотрит на дога, лежащего у двери и уронившего голову на лапы. Дог прижимает под взглядом уши, боясь движением прервать мысль Машкина.
«Её мозг не способен постичь необходимости предательства. Моя собака верна мне», − говорит Машкин Максиму.
Шум летящего камня возникает в гардеробной из ничего и удаляется в никуда, Максим слушает Машкина.
«Сегодня утром приходила моя жена, − говорит Машкин. − Ей нужны были деньги на дачу. Она взяла деньги и ушла, а её предательство опять никак не выветрится из моей квартиры. Ты ощущаешь его − застарелое, крепкое, давнее предательство?
Мой мальчик, любовь не предают − предают нелюбовь.
Но есть в мире белый цветок любви, и благословен тот, кто видит его. Он есть в мире.
Благословен тот, кто видел его!.. Я никогда не видел его.
Уже давно у меня есть только одно − привязанность собаки. У меня есть привязанность собаки.
И, право, это немало для того, чтобы уметь быть живым…
Чтобы уметь быть живым, я говорю себе:
«Мы все доживаем до момента, когда нас предают».
Я говорю так, когда забываю о цветке, которого не видел. Говорю, чтобы уметь быть живым».
Голос Машкина становится невнятным, и в нём появляются высокие, резкие ноты голоса Тётьки-Клавки. Они пробивают слова Машкина насквозь, вытесняют их, а потом слабнут и разливаются в серой шершавой тишине.
«Правильно! Жалейте его все, этого Машкина!
А что поделаешь, если он действительно жалок!
Он жалок, потому что он одинок! А что он сделал для того, чтобы не быть жалким? Что он сделал для того, чтобы не быть одиноким?!
Но он не просто жалок. Он − преступен. Он преступен, как всякий одинокий мужчина — своим одиночеством он обездолил одну из женщин!
Пятнадцать лет мы живём в этом доме в одном подъезде. Пятнадцать лет я жду − переменится ли он наконец? Иногда я прихожу и прибираю его комнату. Но меня нет для него.
Вчера утром я была у него в последний раз.
Да, да − в последний! Я все прибрала и постирала.
При мне пришла его жена, которой он тут же отдал все свои деньги. Она, видите ли, есть! Но меня нет для него.
Для таких, как он, справедливости не существует!
В мире должно быть оплачено всё! Внимание должно быть оплачено вниманием. Добро − добром. Зло − злом. Он же платит добром − злу, ничем не отвечая на мое добро. Из-за таких, как он, все путается в мире! Из-за таких кругом одна неразбериха!
И потому он преступен».
Голос Тётьки-Клавки заполняет всю кухню и оттуда вливается в гардеробную. Он бьется о барабанные перепонки Максима, резкий и беспомощный:
«…Его собака жива. Но нет больше на свете моей кошки. Пусть же он расплатится хотя бы за это. Охотник из четвёртого подъезда обещал мне убить собаку. И это — справедливо!»
«По-моему, это жестоко!» − возражает ей материнский голос, любующийся своим сочувствием к Машкину — или всё равно к кому.
«По-моему, это справедливо», − говорит Тётька-Клавка, любуясь своей принципиальностью, вырастающей в ответ.
«Ах, может, и справедливо, но как-то не по-женски…»
«Значит, тем более верно! − торжествует Тётька-Клавка, предвкушая полную победу в споре. − Ведь только мужчины способны на жестокость сиюминутную во имя блага последующего. У женщин в поступках обратная зависимость: они творят благо − во зло… Они поступают так, чтобы сейчас − было всё хорошо.
Пусть это обернётся трагедией завтра, но лишь бы сейчас − было всё хорошо. Так что, спрашивается, лучше?»
«Хм… Но ведь не любое зло во благо, как не любое благо во зло. И потом… нет ничего уродливее смещения естественной, природной логики поступков. То, что естественно для мужчины, − уродливо в женском переложении», − нерешительно сопротивляется мать.
«А разве не по-женски − сначала поступить, а потом придумать оправдание поступку? Пусть даже по схеме мужской логики? Как это сделала сейчас я? − окончательно побеждает Тётька-Клавка и хохочет басом долгое время. − Что за духи? Не возражаешь?»
«Ой, да на здоровье!» − слова матери при этом всегда звучат так, будто ей приятно от того, что Тётька-Клавка опять выливает на себя полфлакона французских духов.
Наконец оглушительно хлопает входная дверь, и все голоса за стеной пропадают разом. Максим сидит, уткнув голову в колени. Он понимает, что сейчас он должен войти в течение третьей жизни, он должен бежать туда и спешно объяснять тяжёлую правду. Он должен бежать сейчас, не медля!.. Но он так давно не чувствует жизни своего «я». А без этого нет сил пробить собою плотную, липкую оболочку чужого пустословья. Оболочку лжи и притворства этой третьей жизни, в которую он пытается войти и тщетно примеряет ее на себя. Он примеряет её на себя, хотя она давно отторгнута им, и потому у него ничего не получается. Завязнуть же в оболочке, не достигнув цели, представляется ему самым ужасным. Ужасным и неизбежным.
Максим сидит, уткнув голову в колени. Он вне всяких жизней, но и себя в нём нет. А без этого нет сил вернуться и прожить ещё хоть немного в третьей жизни.
Максим сидит, прислонясь к холодной стене.
Монотонно тянутся уроки в школе. Монотонно шумит в ушах серое время.
Оно безголосо шумит почти до самых выпускных экзаменов. И наконец шум времени обрывается.
Выстрел, раздавшийся в мире, заставляет Максима поднять голову.
«Собака Машкина… − рождается в нём душное понимание. − Ты знал, что так будет».
По лестнице четвёртого подъезда поднимается Охотник.
«Не всякий человек − хозяин на земле, − бормочет он, качая головой, и от его ружья пахнет жжёным порохом. − Хозяин над тварью и над другим человеком лишь тот, кто умеет управлять собственными мыслями, не давая им управлять собой. Хозяин тот, чьи мысли не загромождены баррикадами сомнений. Правит миром свободное от сомнений движение силы, ибо только оно − дело. Потому хозяин жизни − Человек-Не-Сомневающийся!.. Найдите же мне человека, который бы сомневался в себе меньше чем охотник − и я вам похлопаю в ладоши!»
Охотник поднимается всё выше и выше.
«…И я вам — похлопаю. Я − вам».
Шум летящего камня возникает в гардеробной из ничего и уходит в никуда.
«Сын… − тихо зовёт Максима усталый голос матери. Когда женщина бывает усталой, у неё не хватает сил на то, чтобы быть плохой, и тогда она бывает настоящей. — Сын!.. Камень, брошенный в живое, летит гораздо дольше, чем нам кажется. И попадает не только в того, в кого мы его бросили.
Камень, брошенный в живое, летит дольше и дальше, чем нам кажется. Трудно остановить сразу инерцию движения зла… Прости меня, сын! Прости меня за то, что я умела только чувствовать это. Но никогда не умела понять. Понять, чтобы объяснить это тебе.
Прости меня за то, что я чувствую не понимая…»
Максим молча стоит в своей комнате. С картины, парящей в воздухе, смотрят светлые, удлинённые глаза женщины. Чёткий выпуклый цветок, слетающий с её пальцев, ослепительно, невыносимо чист, и от резкости его белизны распирает горло, как от крика.
Максим морщится от боли в горле. Он старается отвернуться — и не может… Мизинец женщины изогнут так, как никогда не бывает в жизни! Но как отчуждён и строг её рот!.. Дымчатые волны одежд колышутся на картине…