Страница 81 из 96
Но главные испытания были впереди. Через своего друга Прокоповича Гоголь посылает письмо Белинскому с ответом на его статью в «Современнике»: «Я прочел с прискорбием статью вашу обо мне во втором номере «Современника». Не потому, чтобы мне прискорбно было то унижение, в которое вы хотели меня поставить в виду всех, но потому, что в ней слышится голос человека, на меня рассердившегося». Оправдываясь, Гоголь со смущением говорит: «Я вовсе не имел в виду огорчить вас ни в каком месте моей книги. Как это вышло, что на меня рассердились все до единого в России, этого я покуда еще не могу сам понять…»
Белинский находился в это время за границей на курорте в Зальцбрунне. Критик был тяжело болен. Он и сам знал, что обречен на смерть. Туберкулез, нажитый тяжелой, голодной молодостью, непосильным трудом, пренебрежением к своему здоровью, его обессилил. В Зальцбрунне он почувствовал себя немного лучше и уже собирался уезжать на родину, когда получил письмо Гоголя. Белинский жил в Зальцбрунне вместе с П. В. Анненковым, не оставлявшим ни на минуту больного друга. Анненков прочитал ему письмо. Белинский слушал совершенно безучастно и рассеянно. Лишь его впалая грудь дышала тяжелее обычного, иногда он кашлял сухим, раздражающим кашлем, его глаза глубоко запали, а крупный нос выдвинулся вперед. Кутаясь в теплый плед, он лежал на диване и, лишь услышав заключительные слова письма, резко побледнел и сказал задыхающимся голосом:
— Ах, Гоголь не понимает, за что люди на него сердятся?.. Надо растолковать ему это!
В тот же день в маленькой комнатке за круглым столиком для игры в пикет Белинский принялся сочинять свое знаменитое письмо Гоголю.
В течение трех дней он работал над этим письмом, тратя на него последние силы. Он стал молчалив и сосредоточен. После чашки кофе он надевал летний сюртук и склонялся к столу, продолжая писать до самого обеда. Он набросал письмо сперва карандашом на клочках бумаги, затем переписал аккуратно набело и стал читать его Анненкову.
— «Да, я любил вас со всею страстью, с какою человек, кровно связанный со своею страною, может любить ее надежду, честь, славу, одного из великих вождей ее на пути сознания, развития, прогресса», — читал Белинский. Не стесняемый призраком цензуры, он мог, наконец, откровенно и прямо изложить свои мысли. Анненков даже с некоторым испугом слушал гневные, беспощадные слова. — «Вы глубоко знаете Россию только как художник, а не как мыслящий человек, роль которого вы так неудачно приняли на себя в своей фантастической книге… Вы столько уже лет привыкли смотреть на Россию из вашего прекрасного далека, а ведь известно, что ничего нет легче, как издалека видеть предметы такими, какими нам хочется их видеть… Поэтому вы не заметили, что Россия видит свое спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиетизме, а в успехах цивилизации, просвещения, гуманности. Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их!), не молитвы (довольно она твердила их!), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства, столько веков потерянного в грязи и навозе, права и законы, сообразные не с учением церкви, а с здравым смыслом и справедливостью, и строгое, по возможности, их выполнение. А вместо этого она представляет собою ужасное зрелище страны, где люди торгуют людьми, не имея на это и того оправдания, каким лукаво пользуются американские плантаторы, утверждая, что негр — не человек…» — Белинский закашлялся и тяжело откинулся на спинку дивана. Платок, поднесенный им к губам, окрасился розовыми зловещими пятнами. Но неистовый Виссарион преодолел эту физическую слабость. Громким, чуть хриплым голосом он продолжал: — «Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов — что вы делаете?.. Взгляните себе под ноги: ведь вы стоите над бездною… Что вы подобное учение опираете на православную церковь — это я еще понимаю: она всегда была опорою кнута и угодницей деспотизма…»
Ослабев от усилий, он заключил чтение еле слышным голосом:
— «Если вы имели несчастие с гордым смирением отречься от ваших истинно великих произведений, то теперь вам должно с искренним смирением отречься от последней вашей книги и тяжкий грех ее издания в свет искупить: новыми творениями, которые напомнили бы ваши прежние».
Потрясенный страстным, негодующим тоном письма, Анненков пытался указать на чрезмерную суровость этого приговора.
— А что же делать? — грустно сказал Белинский. — Надо всеми мерами спасать людей от бешеного человека, хотя бы взбесившийся был сам Гомер. Я никогда не могу так оскорбить его, как он оскорбил меня в душе моей и в моей вере в него!
Письмо Белинского Гоголь получил в конце июля 1847 года в Остенде, где он находился на морских купаньях. Незадолго до этого пришло известие о смерти Языкова, которое потрясло его и повергло в тоску.
Гоголь распечатал объемистый пакет с письмом, адрес которого был надписан рукою Анненкова. Он долго читал его в своей комнате. Вдалеке виднелось серо-голубое море, постепенно исчезавшее у горизонта. Молча, неподвижно сжав голову руками, он смотрел на белеющие листы бумаги. Еще и еще перечитывал эти пламенные строки, такие беспощадные, прямые, жестокие. Ему казалось, что кровь отлила от головы, что сознание его витает где-то в воздухе, что он умирает. И нет никого, кто бы мог ободрить его, сказать, что критик не прав! Неужели он все это время заблуждался, возомнил о себе? Его гордость сыграла с ним эту злую, трагическую шутку?
Лишь через неделю он опомнился. Он хотел оправдаться, примириться с человеком, который показал всем, какой убийственный смысл заключался в его злополучной книге.
Письмо Белинского жгло его душу, как расплавленный свинец. Каждое слово его наносило жестокий удар по самолюбию Гоголя, разрушало созданные им иллюзии. Ему казалось, что рушатся самые стены комнаты. Ведь он хорошо знал Белинского с его пылкой душой, сгорающего как свечка от роковой болезни и тем не менее нашедшего в себе силы выступить против него. Белинский упрекает его в защите кнута и самодержавия! Но разве он это хотел сказать своей книгой? Он хотел лишь предложить путь мира, примирения…
Несколько раз начинал он писать ответ. Но письмо получалось резким, обиженным, он говорил в нем о том, что у его критика «уста дышат желчью и ненавистью». Нет, не так надо ответить! Ведь вот снова гордыня и гнев душат его. А ответить следует спокойно, без гнева, постараться убедить Белинского, что тот не понял его. Наконец Гоголю показалось, что он нашел тот тон, который здесь нужен.
«Я не мог отвечать скоро на ваше письмо, — сообщал Гоголь Белинскому. — Душа моя изнемогла, все во мне потрясено, могу сказать, что не осталось чувствительных струн, которым не было бы нанесено поражения еще прежде, чем я получил ваше письмо. Письмо ваше я прочел почти бесчувственно, но тем не менее был не в силах отвечать на него. Да и что мне отвечать? Бог весть, может быть, и в ваших словах есть часть правды». Свое поражение Гоголь объяснял отрывом от России, неосведомленностью о происходящем в ней: «Покуда мне показалось только то непреложной истиной, что я не знаю вовсе России, что многое изменилось с тех пор, как я в ней не был, что мне нужно почти сызнова узнавать все то, что ни есть в ней теперь… А вывод из всего этого вывел я для себя тот, что мне не следует выдавать в свет ничего, не только никаких живых образов, но даже и двух строк какого бы то ни было писанья, до тех пор, покуда, приехавши в Россию, не увижу многого своими собственными глазами и не пощупаю собственными руками».
Ему казалось, что внутри что-то порвалось: образовалась какая-то пустота, сомнение в правильности содеянного. Гоголь решил уделить больше времени чтению книг духовного содержания, перечесть снова Иоанна Златоуста и Ефрема Сирина. Но все это не помогало. Нет, надо ехать в Иерусалим — помолиться у гроба господня. А оттуда на родину — посмотреть все своими глазами.
ИЕРУСАЛИМ