Страница 77 из 81
– Слушаю-с!
Ушаков скрылся за дверью. Бирон пошел навстречу Анне Иоанновне.
– Аннушка! – умильно глядя на нее, сказал Бирон. – Поедем кататься на Неву – будет чудный вечер! Хорошо? – спросил он, обнимая Анну Иоанновну.
– Куку! – радостно отвечала императрица, протягивая ему свои бледные, бескровные губы.
…Обер-гоф-фактор Липман ужинал в веселом расположении духа – все уладилось, как нельзя лучше.
Рядом с тарелкой лежала на столе копия сегодняшней императрицыной резолюции на доклад Сената. В ней говорилось:
«Хотя он Борох и подлежит розыску, но чтоб из переменных речей, что-либо может последовать от нестерпимости жестоких розысков, не произошло в том Возницыне деле дальнаго продолжения, и чтоб учинить об нем решение, чему он за оное его Возницына превращение, по правам достоин, не розыскивая им Борохом».
Пытать несчастного старика не будут. Он теперь ничего не расскажет ни о герцоге, ни о Липмане. Все останется втайне. Пусть кое-кто не радуется заранее, что доставит неприятность обер-гоф-фактору!
О том же, какое наказание назначит Сенат, Липман не раздумывал. Что бы ни постановили, Борух все равно уже был навсегда потерян для коммерции!
И обер-гоф-фактор Липман, облизывая пальцы, с удовольствием ел фаршированную щуку.
IV
Хозяина не было дома – он уехал вчера, еще до «шабеса», вместе с герцогом, императрицей и всем двором в Петергоф. Авраам остался один.
Он только что окончил утренние молитвы, когда прибежал встревоженный, бледный Вульф – на нем лица не было.
Вульф жил на Васильевском острову – поближе к портовой таможне. И, несмотря на то что ему пришлось бежать с Васильевского на Адмиралтейский остров, он выбежал в том виде, как ходил дома – в туфлях на босу ногу, в длиннополом парусиновом кафтане, подпоясанном полотенцем и с полосатым талесом на плечах.
– Реб Исаак дома? – закричал он, вбегая.
И, не дождавшись ответа, сам кинулся в дальние покои.
– Постой! Куда ты бежишь? Там никого нет! – тенорком кричал толстый Авраам, спеша за ним вдогонку.
Вульф уже стоял посреди роскошного обер-гоф-факторского кабинета, растерянно озираясь кругом.
– А где же Липман? – удивился он.
– Вчера уехал с царицей в Петергоф.
– Ой, мошенник! Ой, обманщик! Ратуйте! – завопил Вульф и плюхнулся на первое попавшееся кресло, до которого раньше не смел бы даже дотронуться.
Он сжал голову ладонями, точно закрывал уши от какого-то невероятного шума, и качался из стороны в сторону, как в синагоге.
«Он сошел с ума!» – подумал толстый Авраам, со страхом глядя на Вульфа. – Скажи, что случилось?
– Отца… сегодня… сейчас… ой, боже мой! – рвал на себе полосатый талес, рвал волосы и плакал навзрыд, словно малый ребенок, этот крепкий, тридцатипятилетний мужчина.
– Кто тебе сказал?
– Сенатский канцелярист Хрущ. Он знал, этот розовый митавский кабан! Он еще вчера знал и не предупредил меня! – в отчаянии заламывал руки Вульф. – Он нарочно сбежал вместе с той проклятой толстой стервой в Петергоф, чтоб я не мог плюнуть ему в глаза!
– Ша, тихо! Что ты говоришь! – в испуге замахал на него Авраам и, оглядываясь на окна, попятился из кабинета. Столовые английские часы пробили восемь.
– Я опоздал увидеть его в последний раз! – истошно закричал Вульф и кинулся из роскошных липманских покоев.
– Вульф, погоди! И я с тобой! – забыв о субботе, о доме, обо всем, бежал сзади за ним толстый Авраам, шлепая спадающими с ног туфлями.
Возницын шел рядом с Борухом.
Борух в тюрьме сгорбился, высох и как-то сразу весь побелел: волосы, широкая борода – все стало белым. И в лице не было ни кровинки. Когда-то живые, умные глаза потухли, смотрели дико: в них застыл ужас. Слезы неудержимо катились по щекам. Губы не переставали шептать молитву.
Как только вышли из сенатской колодницкой, он, всегда такой медлительный, заспешил, заторопился. Голова, плечи, грудь рвались вперед, а ноги не поспевали за ними – еле волочились сзади. Он шел, спотыкаясь, чуть не падая.
– Борух Лейбович, не торопитесь! – удерживал его Возницын.
Но Борух ничего не слышал.
Возницын шел как всегда, – чуть покачивая из стороны в сторону головой, точно она у него была тяжелее всего остального длинного туловища.
Вчера к нему в камеру пришел один из сенатских секретарей и прочитал утвержденный царицей приговор Сената, в котором говорилось:
«По силе государственных прав обоих казнить смертию сжечь, чтоб другие смотря на то невежды и богопротивники от христианского закона отступать не могли и таковые прелестники как и оный жид Борох из христианского закона прельщать и в свои законы превращать не дерзали».
Возницын принял этот приговор спокойно. Он слушал эти страшные слова так, как будто они относились к кому-то постороннему. Не верилось. Казалось невероятным, как это его, ни в чем не повинного, казнят, сожгут?
Недаром же их перевели из Тайной Канцелярии в Сенат. Значит, дело уж не такое важное! Ну, может быть, сошлют, вырвут ноздри – но казнить, жечь не за что!
Первый час после объявления приговора он был в каком-то возбуждении. Мысль о смерти не укладывалась в его мозгу, все противилось ей.
Потом пришел какой-то морской поп исповедывать.
И это еще не поколебало Возницына: он понял, что попа, да еще служившего во флоте, подослали нарочно, чтобы выведать истину. Он отвечал то же, что и на допросе: в иудейство не переходил, ни в чем не виновен.
Но все-таки после ухода попа недавняя уверенность в том, что все обойдется, как-то поколебалась. Мысль о смерти стала убедительнее, ближе.
Он в волнении заходил по комнате, не замечая того, что с каждым поворотом ускоряет шаги и уже почти бегает из угла в угол.
Неужели он не увидит больше ни Софьи, ни милой тетушки Анны Евстафьевны, ни Андрюши, ни Фарварсона, никого? Не увидит Никольского, первого снега, золотой, колосящейся ржи, кудрявых апрельских березок, осенней паутинки, летающей в ясных просторах? Не увидит своих любимых книг?
Он перебирал в памяти самое дорогое.
Ужас охватил его. Возницын кинулся на тощий тюфяк и впился пальцами в сильно поредевшие и поседевшие волосы.
– Нет, это обман! Этого не будет! Завтра приведут, прочитают приговор, поставят в сруб, а потом прискачет кто-то с императрицыным указом… И все будет хорошо!
И Возницын ясно представил себе, как он выйдет из сруба, как поедет на ямских подводах куда-нибудь в далекую ссылку…
Мрачные мысли отступили прочь.
Но не надолго.
Так целую ночь в нем боролись надежда и отчаяние, тоска и радость.
Сна не было – уснуть не мог.
Под самое утро, когда приступ смертной тоски был наиболее сильным, он звал Софью, звал жизнь, молился и плакал втихомолку, уткнувшись головой в грязный тюфяк, чтоб не слышал часовой. И все-таки, измученный, усталый, уснул…
Он спал крепким, без сновидений, сном до того момента, как в комнату вошел капрал сенатской роты, чтобы вести его на казнь.
Возницын вскочил. Голова была совершенно ясна. Он бодро вышел из колодницкой и пошел, поддерживая своего слабевшего товарища.
Внешне Возницын казался спокойным, но внутри у него все ныло.
Сегодня он почему-то был вполне уверен в том, что императрица их помилует, что все это делается лишь для устрашения.
Он шел, с любопытством глядя по сторонам.
Прошли по мосту через Неву, прошли мимо Исаакия далматского. Вышли на Большую Перспективную.
Возницын не узнавал привычного Питербурха. Справа от Большой Перспективной дороги, где были дома, тянулись унылые следы пожарищ. На пепелищах кое-где торчали одни почерневшие трубы, уже заросшие бурьяном и крапивой, валялись обгорелые остатки бревен. Вдали, у Глухого протока чернели шалаши и землянки погорельцев – работного люда.