Страница 15 из 42
Берд: Почему?
Аврум: Потому, что немцы немедленно поняли бы, что мы нагло глумимся над их глубокими и искренними чувствами. Они бы поняли, что мы паразитируем на их доброте. Так я сказал Ханеле: «Отдохни. Поживи наедине с собой, сходи к своему раввину и попроси развода. Тебя никто не осудит, потому что Тахкемони оказался отвратительным сексуальным маньяком. Иди и найди себе нового мужа, рожай детей, устраивай жизнь, ключи уже в зажигании...» — ну, чтоб она понимала, что я и Длинная Рука оплатим все ее расходы.
Я решил, что настал подходящий момент начать все с чистого листа, сделать что-нибудь необычное. Я думал во многих направлениях. Съездил в Армейскую музбригаду, на разведку: кто, что, как? Какая из них самая хорошенькая? Как у нее обстоят дела с вокальными данными? Умеет ли она двигаться? Но даже в армии все пытались скопировать моих «Бамби и Бамбину». Я видел «Сиона и Сиону», «Плаца и Плацу», «Багет и Питу». Понял, в чем дело? Все они эксплуатировали тот же принцип магического смешения любви и отвращения. Я понял, что пришло время ломать устои и изобретать новые формы развлечений высокого класса. Душа просила высокого и культурного. Внутренний голос настаивал, что немцам понравится что- нибудь ультра-германское. Знаешь как говорят: «В Риме — будь румыном, а в Германии — германцем».
Я решил продемонстрировать немцам настоящего еврейского Вагнера. Композитора с горячим сердцем и добрыми намерениями. Так я пошел в израильскую филармонию в Тель-Авиве и попросил показать мне оригинального еврейского композитора, славного своей человеческой теплотой и любовью к людям. Они были просто счастливы и носились со мной как с писаной торбой. Я сидел в одиночестве на лучшем месте в концертном зале, и для меня исполняли новую симфонию юного, подающего большие надежды композитора Авиа- да Макиавелли. Поверь мне: если он композитор, тогда я — нейрохирург. Музыка была настолько ужасна, что мне хотелось сблевать. Все инструменты буквально воевали друг с другом, струнные спорили с ударными, а пианино пыталось переиграть трубу. Не музыка, а сплошной погром. Явный перебор для моих нежных ушей. Ты уже меня знаешь, я не могу молчать в такой ситуации, так я сказал, что музыка безобразна, но я готов дать им еще один шанс. Я спросил, нет ли чего-нибудь получше, чтобы музыка отражала чудесное возрождение еврейского народа. Через полчаса они уже готовы были исполнить другую симфонию — «Фанфары Кнессету Израиля» Игоря Бен-Авихайля, нового эмигранта из Туркменистана. Эта музыка была просто страшной. Барабаны грохотали как ракеты «Фау-2», струнные визжали как кошки, которых режут на шаварму. Поверь мне, стыдно сказать, но это была нечеловеческая музыка, она раздражала и угнетала. Выйдя из концертного зала, я заметил, что сгрыз все ногти на руках.
Я сказал им спасибо, не надо, не вижу у такой музыки никакого внятного будущего. Не музыка, а пустая трата еврейских усилий, еврейских денег, еврейского времени и, самое главное, еврейского гения. Про себя я подумал: вместо того, чтобы воевать с музыкальной гармонией, шли бы они лучше воевать с арабами или сажать эвкалипты в пустыне Негев или болота осушать.
Все это время я был близок к великому открытию, но оно играло со мой в прятки. Ни одна из идей не могла раскрутить счетчика в моей голове, даже если и появлялась завалящая какая циферка, то она бессильно висела в пустоте как после инфаркта.
Я пребывал в скверном настроении целых шесть месяцев, тупо ходил в тель-авивский офис и пялился в стенку. Приходил каждое утро в половине десятого и включал вентилятор: что-то же должно шевелиться. Потом сидел за столом и пил чай с лимоном. В полдень я выключал вентилятор, закрывал контору и шел обедать в кафе «Касит»[35]. Я здоровался с богемными артистами и радикальными поэтами — завсегдатаями кафе, — просто чтобы не терять контакта с людьми, которые двигают вперед культуру. Заказывалschnitzel mit kartoffel, лимонад и салат «Здоровье». Потом возвращался в офис, и, как и в первой половине дня, включал вентилятор и пил чай с лимоном, часами разглядывая пустые стены.
Ничего не происходило. Я был наедине с собой и переживал собственный Холокост. Мой мозг был сух как пустыня Сахара. Я уже видел собственный конец; я понял, что утратил нюх, моя изобретательность исчезла. И вот, когда я уже был готов сдаться, в дверь осторожно постучали. Я заорал: «Войдите!» так громко, как только мог, чтобы скрыть свое депрессивное состояние. У меня железное правило: «сор из избы не выносить», т.е. посторонние люди не должны знать о моих проблемах. В комнату вошел молодой человек, он ступал осторожно, как новорожденный жираф.
Это был такой доходяга с короткими волосами. Говорю тебе, он ступал как новорожденный козленок. Дошел до середины комнаты, остановился у моего стола и сказал: «Здравствуйте, г-н Штиль. Мое имя Даниэль Зильбербойм, но все зовут меня просто Дани Зильбер. Я трубач-солист в Оркестре Вооруженных сил Израиля. Через две недели меня демобилизуют, и я хотел поинтересоваться, нет ли у вас работы для меня здесь или за рубежом?»
Как и многие другие, он ошибочно считал, что я управляю множеством коллективов, гастролирующих по всему миру. Он думал, что как только он войдет в мой офис, я сразу почувствую острую нужду в новорожденном трубаче-доходяге. Но я был добр к нему. Только чтобы не рушить его фантазии я задал ему несколько глупсовых вопросов о музыке. Я знал, что все музыканты любят Вагнера и Рахманинова, поэтому я спросил, доводилось ли ему когда-нибудь играть «48-й концерт Вагнера для трубы и оркестра». Я подумал, если Вагнер так велик, как о нем говорят, наверняка он написал и концерт для трубы. Так он сказал, что больше понимает в черной американской музыке, а о концерте Вагнера для трубы он не слыхал. Я ответил, что, разумеется, Вагнер написал концерт для трубы, и это одно из лучших и наиболее зрелых его произведений. Я даже сказал, что там посередине вступают скрипки. И чтобы звучать еще убедительнее, сымпровизировал что-то на месте: раз он никогда не слышал этого концерта, риск невелик. В мгновенье ока я стал выдающимся деятелем культуры вроде Тосканини или, на худой конец, Леонарда Бернстайна. Так мне выпало несколько минут славы и почета.
Я спросил, какую музыку он любит. Он сказал, что поглощен джазом, а жаль, сам-то я джаз ненавижу. Никак не пойму я эту музыку. Музыканты выходят на сцену и вываливают на невинную публику помойное ведро дурацких звуков, как будто наши уши — это городская свалка. По-моему джаз — это не музыка, а коллективное наказание. Когда я слышу этот кошмар, сразу начинаю злиться. Вообще черный цвет очень раздражает, если дело касается людей, и не спрашивай почему. К черным животным и автомобилям я отношусь нормально. Я спросил, чего он хочет добиться на музыкальном поприще. Он сказал, что еще не решил: с одной стороны, хотел бы быть известным джазменом, с другой — у него небольшие проблемы со свингом. А еще он сказал, что любит итальянскую музыку, серенады, тарантеллы, танго и югославские народные мелодии...
Веришь, как только он сказал «итальянскую», я опять увидел вращающийся барабан. Он произносил «ита», и я почувствовал шевеление, а уж когда вылетело «льянскую», цифры понеслись как из пулемета. На этот раз они были похожи не на счетчик бензоколонки, а на монитор ядерного реактора в институте Вейцмана в Реховоте. Когда он сказал «серенады» и «тарантеллы», меня захлестнула свежая волна крупных чисел. Я схватился за голову, боясь что она вот-вот взорвется. Цифры неслись как сумасшедшие. Казалось, что я сейчас отдам концы. Я парил в облаках, и волны щекотки пробегали по всему телу, застревая между пальцами ног. Внезапно я ощутил пощечину и открыл глаза. Он стоял передо мной и повторял: «Г-н Штиль, г-н Штиль, вы в порядке? Давайте, я вызову «скорую»?»
Все еще в шоке я заорал в ответ: «Никакого г-на Штиля, зови меня Аврум! Зови меня Аврум, зови меня Аврум, Аврум, Аврум!..» После этого я успокоился.
35
Тель-авивский эквивалент парижской «Ротонды» и питерского «Сайгона».