Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 9

– Вечная слава героям, что сложили жизни в боях против проклятых фрицев! Помянем сначала наших! Мы еще напоемся, а они…

Вечная слава! Орыся с подругами и маленькой Марусей шла по улице к клубу и вспоминала, как впервые встретила казаха Айдара, как тот обжег руки крапивой, когда тянулся сорвать для Орыси чудесный цветок, которого Орыся с тех пор больше никогда в лесополосах не видела, как вдвоем лежали в стогу, смотрели в ночное небо, а с неба им сияла одна звезда.

Маруся плелась за мамой, придерживала тяжелое намысто и все глазенками по улице – стрель, стрель! Странно… Отчего это люди в клуб торопятся и никто на Марусю не смотрит? Почему никто руками не всплеснет, не остановится удивленно, не воскликнет: «Да вы только гляньте на румынку Орысину! Да это ж такая красота, что глаз не оторвать!»

Остановилась вдруг мама. Руками всплеснула:

– Надо же! А платок я дома забыла!

Женщины ей:

– Стыць, Орыся! Мы и так из-за твоей малой опаздываем!

Маруся рядом с мамой стоит и все головой крутит, вдруг видит – на лавке возле своей хаты сидит Степка-немец. Очочки свои поправляет и на Марусю посматривает.

Маруся крутнулась – и к маме:

– Я сбегаю… За платком…

Орыся улыбнулась, ладонью – по черным косам Марусиным.

– Беги, дочка… В шкафу на нижней полке. Найдешь?

Маруся: а то! И пошла по улице. На Степку – глядь: ага, крутится на лавке, как вьюн на сковородке, на Марусю щурится, покраснел даже… Подбородок вскинула выше – плечики расправились. И намысто по животу – хлесь! Словно подталкивает к Степке – ближе, ближе.

Маруся прошла мимо лавки, обернулась – сидит Степка, как привязанный, не идет следом.

Надулась. Идет по улице дальше.

– Вот дурной немец! – обиделась.

Рыжего Степку Барбуляка в селе прозвали немцем из-за его отца – калеки Григория. А дело было так.

Перед войной уже немолодой, покалеченный еще в Гражданскую махновской саблей Гришка наконец нашел глупую девку Ксанку, которая, хоть и проревела полночи перед свадьбой, но выйти за калеку не отказалась, потому что все равно другие хлопцы на нее не засматривались, а в девках года листать еще горше, чем с нелюбимым жить. Поженились, а тут – война. Вот когда Ксанка Бога поблагодарила: все мужики к ружью стали, а малограмотного инвалида Гришку даже в писаришки не взяли, при ней остался. И хоть от голода совсем ослабел, сидел в хате и стонал, в сорок третьем однажды так ловко управился со своей главной мужской миссией, что даже немцы с румынами удивлялись: и что за люди эти украинцы – по ямам и углам жмутся, есть нечего, а уже вторая баба на селе беременна, черти бы их побрали. Не желают вымирать, плодятся бесстыдно, словно и не висит фашист над ними, как кара Божья.

Первой из тех двух беременных была Орыся, второй – Гришкина Ксанка.

Ксанка за неделю до Орыси родила недоношенного рыженького мальчика и дала ему имя – Степан. Ожила. В глазах – счастье. Сыночка из рук не выпускает, Гришку в шею погнала – еду искать. Еще недавно умереть согласна была, потому что под немцем все равно не жизнь, а нынче – летает. За этими мечтами однажды даже не заметила, как молодой немецкий солдат Кнут, что офицеру прислуживал, рядом с малышом оказался. Наклонился над колыбелькой самодельной, которую Гришка навесил на грушу за хатой у сарая…

Ксанке речь отняло. Замерла, сердце колотится, рука к топору тянется.

Не успела. Кнут от колыбельки отошел, улыбается, словно выпало ему счастье неземное. Рядом с Ксанкой присел, из кармана маленькое фото достал, показывает – смотри!

Ксанка на фото глянула. Господи Всемогущий! Словно кто-то ее маленького Степанчика откормил нормальными харчами и перед фотокамерой усадил.

– Кто это? – отважилась спросить.

А Кнут и смеется и плачет.

– Мой Ганс, – говорит. – Сын.

Головой закивал горько, мол, как ты там без меня, мое дитятко. Ксанка и сама чуть не разревелась.

– Ничего, ничего, – трясется и Кнута по спине гладит. – Скоро вам отсюда бежать без оглядки… Скоро…

Кнут в себя пришел, фото маленького Ганса поцеловал, в карман спрятал и – прочь.

Ксанка – к Богу:

– Пусть немец моего сыночка не тронет.

Не знала, о чем просит.

В ту ночь немецкий офицер, который квартировал на Гришкином и Ксанкином подворье, проснулся от горького голодного детского плача. Кликнул Кнута, велел перестрелять всех, кто только посмеет рот открыть.

Кнут нашел Ксанку и Гришку у сарая за хатой, приложил палец к губам, мол, молчите и ребенка успокойте, достал из кармана заеложенную конфетку, положил Гришке в ладонь и показал на Ксанку со Степанчиком на руках.

– Мутер… кушать… Ганс вырастет сильным…

Наутро раздраженный немецкий офицер зашел за хату, ткнул в Ксанку со Степанчиком, и немецкие солдаты потянули бабу с младенцем к стогу соломы, что стоял перед хатой. Тем временем Гришка пытался отыскать за селом колхозный тайник со свеклой, который еще до войны распорядился заложить предусмотрительный председатель колхоза, и Гришка тогда вместе со всеми ракитнянцами копал глубокую яму, сбрасывал в нее свеклу, заваливал соломой, а сверху – слоем земли. Сколько жизней спасла эта мерзлая свекла…

Немцы Ксанку к стогу тянули. Ксанкины ноги не слушались, подгибались, как ватные, отдавали всю свою силу рукам, потому что рукам теперь нужна была вся Ксанкина сила – прижать к груди Степанчика, успокоить, да и не упустить же, не дай Бог!

До стога не дошла. Упала посреди двора на колени, но дитя не выпустила. Степанчик заплакал. Немецкий офицер что-то приказал солдатам, те засуетились – один схватил сверток с младенцем, дернул к себе, и Ксанка отпустила только потому, что боялась навредить сыну. Немец побежал к стогу, вырыл в нем нору, вбросил туда Степанчика, закидал нору соломой…

Ксанка задохнулась и упала на землю. В стогу плакал ребенок. Офицер подошел к Ксанке, толкнул сапогом в бок – встать!

Встала.

Шатается – от ужаса пьяная, немца сумасшедшими глазами ест, молит глухим шепотом:

– Господин офицер… Отдайте сыночка… Отдайте… Сыночка отдайте… Отдайте.

Офицер криво улыбнулся и щелкнул пальцами. Рядом с Ксанкой вырос немецкий солдат. Ткнул ей в руки вилы.

– Что? Что? – Ксанкины глаза стали звериными.

Офицер театрально вытянул руку. Солдат вложил в нее гранату.

– Айн! Цвай… – офицер усмехнулся. Вырвал чеку и бросил гранату в стог.

– Господин офицер приказывает – ищи в стогу свой маленький киндер, – пробормотал перепуганный переводчик. И пятится, пятится от стога…

Ксанка страшно закричала, отбросила вилы и побежала к стогу. Разгребает солому и воет. Ракитнянцы от своих хат на нее смотрят, плачут, а ближе подойти боятся.

Офицер что-то раздраженно выкрикнул. Солдаты подхватили Ксанку, оттянули от стога.

– Баба… баба… – переводчик совсем потерял голову от страха. Трясется, пот глаза заливает. – Баба… Господин офицер приказывает… Вилами ищи. Вилами… Нельзя руками. Убьет.

А солдаты уже снова Ксанке в руки вилы – тык! И ногой по спине – к стогу! А из стога едва слышно, как ребенок пищит.

Ксанка осторожно вилами солому разгребает, руки трясутся…

– Потерпи, родненький… Сейчас мама тебя…

Отбросила солому. Глаза сумасшедшие. Снова – вилы в солому. И прислушивается – слышно ли еще Степанчика?

– Если гранату вилами зацепит – всех на куски разорвет, – переводчика аж скрутило.

– В любом случае сейчас рванет, – сказал полицай.

Откуда Кнут взялся? Как до стога добежал? Ксанка еще отбрасывала солому, в стогу еще плакал ребенок, а переводчик вместе с полицаем еще отсчитывали секунды до взрыва, когда Кнут нырнул в стог, через миг появился со Степанчиком и с такой силой швырнул сверток с ним прочь, что тот упал метров за восемь от стога.

– Вот сука! – обиделся полицай.

В тот же миг взрыв разорвал на куски и Кнута, и Ксанку…

Гришка с двумя перемерзлыми свеклами вернулся в Ракитное под вечер. Заплаканные бабы встретили его еще в степи. Рыдали жутко, тихо – о страшной гибели Ксанки и Кнута. Схорониться Гришке велели, – немецкого офицера так оскорбил поступок Кнута, что приказал убить Гришку и стрелять в каждого, кто осмелится подойти к Степанчику.